Жизнь Лаврентия Серякова
Шрифт:
Во время перерывов на завтрак и обед товарищи охотно брали Лаврентия с собой в маленький ресторанчик по соседству и там наперебой учили его, до слез хохоча над его ошибками, но тут же всячески ободряя его и высказывая свое расположение. В первые дни они просто называли по-французски разные предметы, он повторял и записывал русскими буквами, а вечером заучивал, ежедневно обогащаясь десятью — пятнадцатью словами. Потом один из граверов помог Серякову купить русско-французский и французско-русский словарь Райфа, и дело сразу пошло много лучше. В тех случаях, когда он чего-то не понимал из сказанного товарищами, он давал им словарь, с которым
Так же было и во время воскресных прогулок по Парижу. Желая что-нибудь спросить, Серяков находил нужное слово по-русски в своей книге и без церемоний указывал его французское обозначение первому встречному. Не было случая, чтобы он не получил ответа — французы словоохотливы и любезны. И опять какое-нибудь новое слово, тут же заложенное бумажкой, выучивалось вечером.
Через месяц Лаврентий твердо знал более трехсот слов и смело составлял фразы, над которыми порой смеялось все ателье. Но он не смущался. Ему уже недостаточно было словаря — купил грамматику и стал зубрить правила.
За второй месяц Бест выплатил ему восемьсот франков — высшую ставку гравера. В первые минуты Серяков заколебался: брать ли? Не сочтут ли товарищи такую оплату его работы чрезмерной?
Деньги выдавались в ателье. Их приносил дежурный гравер из конторы журнала в бумажных свертках с надписанными именами — ошибки быть не могло. Лаврентий как умел обратился к окружающим с вопросом: заслужил ли он такую сумму? Но они со смехом показали, чтобы спокойно положил деньги в карман, — он их заработал.
На третий месяц ему было поручено самое ответственное из того, что делалось для журнала, — большие, во весь лист, портреты художников и композиторов. Первым был портрет живописца Декана. Под ним, так же как под пейзажами, сделанными раньше, Серяков подписался по-русски. Но когда был готов второй — композитора Галеви, то Бест, пришедший в мастерскую посмотреть работы, а за ним и многие граверы потребовали, чтобы фамилия его писалась отныне латинскими буквами.
— В Париже ваш алфавит — все равно что китайская грамота, — заметил кто-то.
— Пусть ваше имя узнают во Франции! — сказал Бест не без торжественности. — Ваше высокое мастерство того заслуживает…
Всё складывалось отлично — он с успехом работал в лучшем граверном ателье Франции, хоть медленно, но овладевал языком, денег получал столько, что обзавелся уже всем необходимым. И все-таки очень часто Лаврентия охватывала щемящая тоска по родине, по близким людям. Чувство одиночества приходило чаще всего по вечерам, в его комнате под крышей. Здесь теперь было и светло, и тепло, и уютно, стоял удобный диван, мягкое кресло, на столе лежали книги, на печке кипел кофейник. Но за окнами, как и в первую ночь, глухо шумел Париж, выл ветер, стучал по стеклам дождь, качались голые ветки деревьев бульвара. Не с кем было поговорить по-русски, не от кого узнать, что делается в Петербурге.
Письма от матушки приходили исправно, они с Антоновым были здоровы. Но она ничего не могла рассказать о том, что нового было в академии, в Эрмитаже, как расходится новый иллюстрированный журнал, кто для него рисует, кто режет картинки. А были вопросы и посерьезнее, о которых он думал постоянно. Как идет подготовка к освобождению крестьян, закрыт ли наконец департамент военных поселений, что сделали с детьми-кантонистами?.. Хотел было написать, спросить обо всем этом Константина Карловича Клодта, да совестился беспокоить. А Михаил, он знал, вскоре после его отъезда тоже должен был выехать за границу в трехлетнее пенсионерство, право на которое получил золотой медалью, присужденной за выпускную программу. Только навряд ли он-то поедет в Париж — всё мечтал о Нормандии и Швейцарии, именно зимой, когда там нет нарядных туристов.
Как бранил себя Серяков, что не взял в Петербурге адресов молодых русских художников, однокашников по академии, живущих сейчас в Париже! Все-таки было бы с кем душу отвести. А так хоть брось все да уезжай обратно в Россию, в Петербург, где, верно, теперь уже найдется ему дело, кроме рисования в Главном штабе.
Но вслед за такими приступами тоски он каждый раз говорил себе: «Нет, уж раз приехал сюда, то овладею всем чем можно по части печатания гравюр, изучу здешние музеи. И не только для себя, чтоб получить скорее звание академика и хороший заработок, но и для русского печатного дела, для тех, кого, верно, придется учить. Всему выучусь, чтоб французский гравер не мог смотреть свысока на русского, чтобы делать лучше, чем раньше, серьезные листы и «распространять в обществе творения славных художников», как сказал Шевченко… Все возьму что можно, раз послали меня. И раньше не уеду, не поддамся малодушию и тоске».
Однажды, уже в апреле, Лаврентий спешил из ателье домой. Он купил у букиниста на набережной Сены два номера лондонского «Колокола». Вот журнал, из которого многое узнаешь о России! И каким смелым, правдивым языком в нем обсуждаются важнейшие русские вопросы! Вот бы Линку понравилось!.. Сразу все видишь иначе. Будут ли когда так писать в России?
— Серяков! Лаврентий! Неужто ты?! — преграждая ему дорогу, воскликнул франтоватый барин с напомаженными в иголочку усиками и модной эспаньолкой а lа Napoleon Troisieme.
Хотя уже смеркалось, Серяков узнал в нем Петю Грузинского. Вот приятная встреча!
— А ты, брат, совсем парижский пролетарий! — говорил Петя, расцеловавшись с товарищем по русскому обычаю и с улыбкой дергая его за рукав блузы. — Мы слышали, что ты здесь гравируешь очень успешно, но зачем же в таком наряде?
— У нас все граверы так одеваются, что же мне одному барином ходить?.. — ответил Серяков. — Но кто это «мы», скажи, пожалуйста?
— Да нас тут целое братство: Боголюбов, Клодт, Лагорио, Чернышев и я… Знаешь что? Пойдем сейчас же ко мне или к ним, к маринистам, где Клодт остановился, на rue Pepinier, за Елисейскими полями.
— Нет уж, пойдем сначала ко мне. Я вымоюсь, побреюсь, переоденусь, а потом изволь, с удовольствием.
В тот же вечер Лаврентий побывал у Боголюбова, куда, видно по обычаю, сошлись еще несколько художников, все знавшие друг друга по академии. Было шумно, весело, и от русской речи Серяков опьянел больше, чем от вина, которого было всего две бутылки на пять человек.
Три воскресенья провел Лаврентий в этой дружеской компании, съездил в Версаль, пообедал в дорогом ресторане, побывал в Лувре и в Grand Opera. Но на четвертое воскресенье не пошел на rue Pepinier. Наиболее близкий ему Михаил Клодт уехал на этюды в Нормандию — он по-прежнему тянулся к природе и тосковал по ней в Париже, — а остальных Серякову уж не так хотелось видеть.