Жизнь на фукса
Шрифт:
Кто меня привез в этот лагерь? Почему я попал на русское кладбище? Но я уж вхожу в барак, столбенея от удивления. Гул голосов. Невероятный шум. Смешенье всех наречий, наций. Меня обступили французы, итальянцы, сербы, румыны дергают за руки и о чем-то спрашивают.
– Капораль Бержере,- рекомендуется галантный француз с усами Мопассана, протягивая плитку шоколада.
– Prenez, monsieur 15,- дает белую галету лиловый негр, глядя на которого надо было вспомнить Вертинского.
Теперь галетами можно кидаться в собак. Но знаете
На двухъярусных нарах жить прекрасно, если обыватели верхних не плюются, не льют воду и вообще ведут себя цивилизованно.
Внизу живем - я и брат. Наверху - "la belle France". Оба яруса другой стороны наполнены итальянцами.
Базаров (не марксист, а тургеневский) говорил, что люди одинаковы, как березы. Это верно в смысле рака желудка. Но если предположить, что я береза, то мой "визави" - Сенегал - даже не липа. Он, вероятно,- бамбук. А голубоштанный, замотанный красным шарфом зуав-осенний клен.
Есть известная приятность очутиться среди множества иностранцев. Когда национальности, костюмы, говор, жесты, лица, фигуры мешаются в восхитительном винегрете. Так бывает в портовых кабаках Гамбурга и Марселя. Когда земной шар, сплюснувшись, сходит в таверну.
– Lumiere! Lumiere!
– кричат красноштанные французы и матросы в синих фуфайках с помпонами на головах.
– Cara mia, mia cara,- надрываясь, карузит итальянец.
– Бара бэлик!
– кричит, пробегая, араб.
В воздух летят консервные банки, изящные итальянские ругательства, вроде "porca madonna", тонут французские песенки и визг румынских скрипок.
После лет плена они собираются на родину. К женам, матерям, детям, к своему столу, на свою улицу, под небо своего города.
Капораль Бержере, укладывая в чемоданчик вещи, напевает неприличную солдатскую шансонетку:
C'est le bon cure,
Que nous avons la.
Но при чем тут мы? Они - на родину. Мы - с родины. Они - веселые. А мы? Мы, если бы умели, могли бы заплакать.
Любезный капораль Бержере протягивает консервы. Но нет, благодарю, мсье капораль, я подошел к вам не за этим. Я хочу поговорить. И мы садимся с капоралем.
– Скажите, пожалуйста, что такое бульжевик?
– говорит капораль.
– Бульжевик?
– я объясняю капоралю. А он качает головой. Конечно, во Франции тоже были "les boulgeviques". Он слышал даже о Варлене16. Но, мсье, уверяю честным словом капораля - это не для нашей родины. Мы слишком любим "la belle France", чтобы стать интернационалистами. Мы разбили бошей! Мы французы!
– И капораль ударяет в грудь кулаком. Глаза его блещут Марной 17. "Что твой Жоффр" 18,- думаю я. И мы разговариваем
Но капораль не одинок. К какому бы французу я ни подошел, от бравого капораля до зуава, замотанного в шарф, я слышу одно и то же:
– Боши! Боши! Боши! Как колотили мы их на Марне! Наш дядя Жоффр и наш президент! 19 О, мы удушим эту сволочь!
Они прощают дяде Жоффру, что в гостиной банкиров он ходит по таким глубоким коврам, что у него замолкают шпоры.
А мне грустно. Я вспоминаю окопы юго-западного фронта. Митинги тысяч людей под хлопьями снега. И речь унтер-офицера Алексея Горшилина.
Неправильно, смутно говорил Алексей Горшилин, но пламенно. Он даже ко всем протягивал руки, крича:
– Товарищщии! Визде эти мозоли есть, и у хранцуза и у немца! А мозоль мозолю - брат, товарищщии! С кем же нам воевать?!
– Пррравильно!
– ревет митинг под снегом.
– О, вы не знаете, мсье, как мы бились на Марне!
– блестит глазами тщедушный французик.- Мы бились, как львы, мсье, потому что мы не хотели отдать наш прекрасный Париж этим бошам! Я-парижанин, мсье.
Надо мной не падает снег, но я его вижу. И мечты о хранцузах вижу. И еще думаю, что Тьер 20 об отдаче Парижа думал иначе.
– О, да,- говорю я.- Я знаю, французы дерутся, как львы, а Париж прекрасен!
– О, Париж!
– закатывает глаза французик.- Я - купец, мсье. Послезавтра я буду пить кофе уже в Париже.
Под Берлином слышны тяжкие вздохи артиллерии. Это Носке подавляет спартакистов. Вчера убиты - Либкнехт с Люксембург 21.
Меню из двух блюд
Если вам когда-нибудь, читатель, случится быть в бою, и бой будет не в вашу пользу, и вам придется сдаваться в плен, обдумайте этот шаг хорошенько.
– Неужели ж, земляк, вам никто ничего так и не присылал из России - ни при царе, ни при Керенском?
– Как есть ничего. Ни одной соринки.
– Да как же вы жили?
– Так в холуях у французов да у англичан и жили, сапоги им чистили, дела за них справляли, а они за это в морду галетами швыряли.
– Стало быть, у них было, коль швыряли-то?
– О-о-о! У них всего - завались! Хоть свиней заводи. В неделю шоколаду одного сжирали на фунты, а говядины всякой в банках - так и не пожирали.
– Ну, а вы-то как же крутились?
– Дохли, как мухи, от немецкой собачины да от брюквы - вот и крутились. Видал, крестов-то сколько? Тысячи!!!
Да, я видал. И вижу теперь, как в отбросах ушедшей Антанты роются, в надежде найти съедобное, русские военнопленные. Туда же лезут совояжеры. Все одинаково скребут
банки французских капралов, влюбленных в Жоффра и Клемансо.
Грустна ты, мать Россия! Писать об этом легче, чем было видеть.
Немцы кормят раз в день ведерком вонючей жижи с собачиной. У самих нет. Но кто ни попробует - выливает. А голод - не тетка.