Жизнь не здесь
Шрифт:
Ах, она всегда мечтала о любви, при которой могла бы гармонично стариться, тело — рука об руку с душой (да, такуюлюбовь она поджидала долгие годы, мечтательно заглядывая ей в глаза); но сейчас, в этой взыскательной схватке, в которую она вдруг ввязалась, душа казалась ей молодой, тело — мучительно старым, так что она шла по своей истории, точно ступала трясущимися ногами по тонкому мостику, не ведая, то ли молодость души, то ли старость тела приведет ее к падению.
Художник окружил мамочку исключительным вниманием, стремясь вовлечь ее в мир своих образов и раздумий. И этим она была польщена; для нее это было доказательством, что их первая встреча не была лишь заговором тел, воспользовавшихся
Когда художник писал, она сидела рядом на стуле, но этого было ему недостаточно; он втолковывал ей, что живопись, по его разумению, лишь некий метод извлечения из жизни чуда; и это чудо может обнаружить не только ребенок в своих играх, но и обычный взрослый человек, записывающий свои сны. Мамочка, получив бумагу и разноцветную тушь, должна была сажать на бумагу кляксы и дуть на них; лучи разбегались по бумаге во все стороны и покрывали ее разноцветной сеткой; художник выставлял ее творения за стеклом книжного шкафа и хвастался ими перед гостями.
В один из ее первых визитов он дал ей на прощание несколько книг. Мамочка читала их дома, причем тайно, ибо боялась, как бы любопытный Яромил или кто-то другой из семьи не спросил ее, откуда эти книги, и ей пришлось бы выдумывать спасительную ложь, так как книги явно отличались от тех, что были в библиотеках ее приятельниц или родственников. Она вынуждена была прятать книги в комод под бюстгальтеры и ночные рубашки и читать их в минуты, когда оставалась одна. Возможно, ощущение запретных действий и страх быть разоблаченной мешали ей сосредоточиться на чтении, и, думается, книги не только не обогатили ее, но она почти не понимала того, что читает, хотя многие страницы перечитывала по два-три раза.
Затем она приходила к художнику в страхе, точно школьница, опасавшаяся вызова к доске, ибо он тотчас спрашивал, как ей понравилась книга; и она знала, что он хочет услышать от нее не просто положительный отзыв, а что книга для него — тема к беседам и в ней есть фразы, за которыми он вместе с мамочкой жаждет признать исповедуемую ими обоими правду. Все это мамочка знала, но это отнюдь не помогало ей понять, что, собственно, такого знаменательного было в книге. Словно лукавая ученица, она пыталась оправдаться: жаловалась, что книги читает тайно во избежание быть разоблаченной и потому не может как следует на них сосредоточиться.
Художник, приняв ее оправдания, нашел остроумный выход: когда пришел Яромил на следующий урок, он заговорил с ним о направлениях современного искусства и вручил ему для изучения несколько книжек, которые мальчик с жадностью унес домой. Мамочка, увидев их на столе сына, сразу поняла, что эта контрабанда предназначена для нее, и испугалась. До сих пор вся тяжесть ее приключения лежала только на ней, а теперь ее сын (этот образ чистоты!) стал невольным проводником ее прелюбодеяния. Но что поделаешь: книги были на его столе, и мамочке ничего не оставалось, как под видом вполне оправданной материнской заботливости заглянуть в них.
Однажды она осмелилась сказать художнику, что стихи, которые он дал ей, на ее взгляд, слишком туманны и запутанны. Но, сказав это, тут же пожалела, ибо художник даже самое легкое несогласие с его суждением считал предательством. Мамочка поспешно попыталась исправить промашку. Когда художник, нахмурившись, повернулся к холсту на мольберте, она незаметно сняла блузку и бюстгальтер. У нее была красивая грудь, и она знала это; сейчас она гордо (хотя и не совсем уверенно) пронесла ее по мастерской и встала, наполовину заслонившись мольбертом, напротив художника. Художник мрачно кружил кистью по холсту, злобно посматривая на мамочку, выглядывавшую из-за картины. Потом мамочка вырвала кисть из руки художника, сжала ее зубами и произнесла слово, которое до сих пор никогда никому не говорила; это вульгарное, похотливое слово она повторяла несколько раз, пока наконец не увидела, что гнев художника оборачивается любовным влечением.
Нет, такое поведение было совсем не свойственно ей, и, ведя себя так, она пребывала в судорожном напряжении; однако с самого начала их близости она поняла, что художник ждет от нее развязного и необычного способа любовных проявлений и мечтает видеть ее рядом с ним абсолютно свободной, непринужденной и ничем не скованной: ни условностями, ни стыдом, ни запретом; он любил говорить ей: «Мне ничего не надо, лишь бы ты подарила мне свою свободу, свободу собственную и абсолютную!» — и в этой свободе хотел постоянно убеждаться. Мамочка способна была даже кое-как понять, что раскованность, вероятно, вещь прекрасная, но тем больше она опасалась, что никогда не сумеет ее проявить. И чем упорнее она старалась постичь свою свободу,тем эта свобода представлялась ей все более трудной задачей, обязанностью, чем-то таким, к чему приходилось готовиться дома (думать, каким словом, каким желанием, каким поступком она может поразить художника и выказать ему свою безоглядность); под этим императивом свободы она сгибалась, как под тяжким бременем.
«Хуже всего не то, что мир несвободен, но что люди разучились быть свободными», — говорил художник, и ей казалось, что это относится именно к ней, целиком принадлежавшей старому миру, который, по его мнению, следовало бы напрочь отвергнуть. «Раз мы не можем изменить мир, изменим хотя бы собственную жизнь и заживем свободно, — говорил он. — Если каждая жизнь уникальна, сделаем отсюда надлежащие выводы; отвергнем все, что не ново. Нужно быть абсолютно современным», — цитировал он ей Рембо, и она, слушая его с благоговением, полнилась верой в его слова и неверием в самое себя.
Ей пришла мысль, что любовь художника к ней может основываться лишь на недоразумении, и иной раз она спрашивала его, почему, собственно, он любит ее. И он отвечал, что любит ее, как боксер любит бабочку, как певец — тишину, как грабитель — деревенскую учительницу; он говорил ей, что любит ее, как мясник любит пугливые глаза телки, а молния — идиллию крыш; сказал ей, что любит ее, как обожаемую женщину, похищенную из нелепого домашнего очага.
Мамочка восторженно слушала его и приходила к нему, как только выкраивала время. Она ощущала себя туристкой, которая видит чудесные пейзажи, но настолько изнурена, что не может радоваться их виду. Любовь не доставляла ей никакого удовольствия, хотя она знала, что эта любовь большая и прекрасная и нельзя ее потерять.
А Яромил? Он гордился тем, что художник дает ему книги из своей библиотеки (художник не раз говорил ему, что он единственный, кто получил это преимущественное право), и все свободное время мечтательно проводил над их страницами. Современное искусство в те поры еще не стало достоянием мещанских толп и содержало в себе притягательное волшебство, секты, волшебство столь понятное детскому возрасту, грезившему о романтике кланов и братств. Яромил чутко воспринимал это волшебство и читал книги совсем по-другому, чем мамочка, читавшая их от корки до корки, словно учебник, по которому будет сдавать экзамен. Яромилу не грозил экзамен, и он, собственно, не прочел ни одной книги; он скорее рассеянно мечтал над ними, пролистывал их, то просиживал над какой-то страницей, то задерживался на какой-то строке, не терзаясь тем, что стихотворение целиком ничего не говорит ему. Но и единственной строки или единственного абзаца прозы вполне было достаточно, чтобы осчастливить его не только своей красотой, но главным образом тем, что служили ему пропуском в царство избранных, способных прочувствовать то, что скрыто от других.