Жизнь Пушкина
Шрифт:
Сам Алексей Николаевич Оленин получил разностороннее образование, пожил за границей и был дилетантом в неплохом смысле этого слова. Интересовался археологией, историей, искусством. Он напечатал несколько ученых работ. Род Олениных был древний, а по матери он был в родстве с князьями Волконскими. Все его любили. «В маленьком живчике можно было найти тонкий ум, веселый нрав и доброе сердце. Он не имел пороков, а несколько слабостей, светом извиняемых и даже разделяемых», — рассказывает о нем Ф. Ф. Вигель. Даже этот придирчивый и насмешливый мемуарист на этот раз мало злословит, побежденный благодушием Алексея Николаевича. Его жена, урожденная Полторацкая[358], приходилась теткой Анне Петровне Керн[359].
Молодая, хорошенькая генеральша Керн любила бывать в доме своей тетки. Там за нею ухаживал ее двоюродный брат Александр Полторацкий[360]. В 1819 году она встретила у Оленина Пушкина. Анна Петровна не обратила на него внимания. Она глаз не могла отвести от Ивана Андреевича Крылова. Толстый, добродушно-лукавый насмешник читал бесподобно свои басни. Нельзя было не смеяться, когда он читал внушительно: «Осел был самых честных правил!..»
IV
Однажды актер П. А. Каратыгин[363], возвращаясь с репетиции, проезжал в фургоне со своими товарищами мимо дома Всеволожского по Екатерингофскому проспекту. В окне показался молодой человек с плоским, приплюснутым носом, большими губами и смуглым лицом мулата, который, раскланиваясь с проезжающими, сорвал с бритой головы парик и помахал им, как шляпой. П. А. Каратыгин с удивлением узнал от своего спутника, что это Пушкин, имя коего было уже тогда известно многим. Поэт был обрит во время болезни. Он теперь спешил наверстать потерянное время кутежами у Никиты Всеволожского, амфитриона[364] «Зеленой лампы»[365]. Это было тоже «тайное общество», но с целями менее серьезными, чем «Союз благоденствия». Правда, декабрист М. А. Фонвизин[366] в своих записках упоминает, что вожди «Союза благоденствия», озабоченные распространением своих идей, старались вести пропаганду в организованных литературных обществах и кружках, и в том числе в обществе «Зеленая лампа». В доносе Бенкендорфа[367] 1821 года «Зеленая лампа» также упоминается как приятельский кружок, на который «Союз благоденствия» рассчитывал влиять политически. Расчеты эти, однако, не оправдались, и когда велось следствие по делам тайных обществ и восстания 14 декабря, «Зеленая лампа» оставлена была без внимания по своей политической невинности. В этом кружке занимались пьянством с таким усердием, что едва ли мог бы выйти толк, если бы нашлись охотники использовать участников этих собраний для революционных целей, не компрометируя оных. Легенда, сочиненная в недавнее время о революционном значении «Зеленой лампы», так же несостоятельна, как и легенда старая, согласно коей «Зеленая лампа» была тайным сенаклем[368], где устраивались ужасные оргии, где будто бы разыгрывались кощунственные и бесстыдные мистерии и чуть ли не процветал какой-то сатанинский культ. На самом деле в доме Никиты Всеволожского, эпикурейца и богача, балетомана и эстета, не было вовсе ни политической серьезности, ни темных оргий. На заседаниях «Зеленой лампы» читались поэтами стихи, дурные и хорошие, а также театральные рецензии некоего поручика Баркова[369], ничем не примечательного, кроме знаменитой своей фамилии; произносились шутливые речи по поводу закулисных интриг и пелись хором песни, чаще всего непристойные, а иногда и непочтительные по отношению к тогдашним властителям. Каков был стиль этих собраний, можно судить по тому, что за ужином прислуживал мальчишка-калмык, который обязан был подходить к гостю и говорить «здравия желаю» каждый раз, когда гость произносил непечатное слово. По-видимому, бедному калмыку работы было немало.
Пушкин не брезговал «Зеленой лампой», как он не брезговал и сомнительными альковами. Если обратить внимание на список завсегдатаев «Зеленой лампы», станет ясным характер этого кружка. Там бывали красавец лейб-улан Юрьев, «любимец ветреных Лаис»[370]; поручик лейб-гвардии Конно-егерского полка П. Б. Мансуров, тот самый, которому Пушкин посвятил бесстыднейшие строки; А. О. Родзянко[371], автор плохих порнографических стихов, а позднее автор стихотворного доноса на Пушкина; В. В. Энгельгардт, «Венеры набожный поклонник и наслаждений властелин»[372], известнейший богач и азартный игрок; Як. Н. Толстой, замешанный, правда, в делах тайных обществ, но оправдавшийся в глазах правительства как усердный агент Третьего отделения. И все прочие — Щербинин, Каверин, Дельвиг и другие никогда ничем значительным не проявили себя в политической жизни. С. Трубецкой[373] и Н. Муравьев были случайными гостями «Зеленой лампы». Вольнодумствовал по-настоящему только Пушкин. Но, может быть, именно участие его в кружке «Зеленой лампы» было одной из серьезных причин, почему И. И. Пущин не решился ввести поэта в настоящее тайное общество. Здравый смысл должен был предостеречь Пущина от этого неосторожного шага. В самом деле, была ли возможна какая-нибудь конспирация в обстановке «Зеленой лампы», где пьяные гвардейцы и дамы полусвета убивали праздное время в самых нелепых кутежах? На этот вопрос может быть только отрицательный ответ.
«Зеленая лампа» была связана не с революционными организациями, а с театром и с театральными кулисами. Правда, большинство членов веселого общества интересовалось не столько искусством, сколько любовными приключениями с воспитанницами театрального училища, но были и настоящие знатоки театра. Никита Всеволожский
Участники «Зеленой лампы» едва ли не те самые молодые люди, которых изобразил здесь Пушкин. Поэт скептически относился к репутациям актеров: «Трагический актер заревет громче, сильнее обыкновенного; оглушенный раек приходит в исступление, театр трещит от рукоплесканий».
Значит, и раек не лучше партера. Солидные зрители кресел, пожалуй, хуже и молодых повес, и буйного райка. Эти солидные люди, «носящие на лице своем однообразную печать скуки, спеси, забот и глупости», суть самые вредные зрители, охлаждающие актеров своим тупым и надменным равнодушием. Но истинный талант побеждает даже эту убийственную косность привилегированного общества. Такова Семенова. Она обладает талантом оригинальным. «Бездушная французская актриса Жорж[379] и вечно восторженный поэт Гнедич могли только ей намекнуть о тайнах искусства, которое поняла она откровением души».
Пушкин перечисляет достижения ее репертуара: «она украсила несовершенные творения несчастного Озерова[380]», она воскресила гений французских классиков в стихах Катенина, «полных силы и огня, но отверженных вкусом и гармонией», «Семенова не имеет соперниц». В этих заметках Пушкин полемизирует с определенной партией. Это видно из его оценки Колосовой, которую поддерживал Катенин. Пушкин напоминает об ее дебюте. Колосова выступила при плесках полного театра — «молодая, милая, робкая». «Семнадцать лет, прекрасные глаза, прекрасные зубы (следовательно — частая, приятная улыбка), нежный недостаток в выговоре обворожил судей трагических талантов». «Чем же все кончилось? Восторг к ее таланту и красоте мало-помалу охолодел». Он объясняет снижение Колосовой не дурным вкусом публики, а ее отношением к искусству. Она, оказывается, должна менее «заниматься флигель-адъютантами его императорского величества, а более своими ролями». Она должна подражать не внешним приемам Семеновой, а «присвоить и глубокое ее понятие о своих ролях». Кажется, у Пушкина было и личное раздражение против Колосовой. Он посвятил ей эпиграмму[381], в которой потом раскаивался. Как бы скептически Пушкин ни относился к зрительному залу и к любимцам публики, сам он любил театр. Сосланный на Юг, он скучает без «игр Мельпомены[382]». Гнедичу он писал: «Мне брюхом хочется театра».
«Зеленая лампа» и театр сочетаются во что-то нераздельное в его тогдашнем представлении. Так, Як. Толстому он пишет: «Что Всеволожские? Что Мансуров? Что Барков? Что Сосницкие[383]? Что Хмельницкий[384]? Что Катенин? Что Шаховской? Что Ежова[385]? Что граф Пушкин[386]? Что Семеновы[387]? Что Завадовский[388]? Что весь Театр?»
«Весь Театр» и участники «Зеленой лампы» — это нечто нераздельное. Уланы, гусары, актеры, игроки — все смешалось в беспорядке ночного кутящего Петербурга. И позднее, в 1823 году, когда Пушкин писал первую главу «Онегина», эти годы испытанного им увлечения театром соединялись в его воображении с нравами «золотой молодежи». Онегин, пообедав не с кем иным, как с Кавериным, спешит в театр, где он, «непостоянный обожатель очаровательных актрис, почетный гражданин кулис»[389], с такою же небрежностью, как и все прочие члены «Зеленой лампы», «идет меж кресел по ногам».
Двойной лорнет скосясь наводит
На ложи незнакомых дам;
Bсe ярусы окинул взором,
Всё видел: лицами, убором
Ужасно недоволен он;
С мужчинами со всех сторон
Раскланялся, потом на сцену
В большом рассеянье взглянул,
Отворотился — и зевнул.
И молвил: «Всех пора на смену;
Балеты долго я терпел,
Но и Дидло мне надоел».[390]
Но самому Пушкину Дидло[391] не надоел. Недаром он сделал примечание к этой главе: «Балеты Дидло исполнены живости, воображения и прелести необыкновенной. Один из наших романтических писателей находил в них гораздо более поэзии, нежели во всей французской литературе». Сам Пушкин не был тем блазированным повесой[392], каких вокруг него было немало. Сам он своей артистической душой любил театр и не зевал в нем, как его Онегин. Об этом три незабываемые строфы первой главы XVIII–XX. Они предвосхищают труд биографа:
Волшебный край! там в стары годы,
Сатиры смелый властелин,
Блистал Фонвизин[393], друг свободы,
И переимчивый Княжнин[394];
Там Озеров невольны дани
Народных слез, рукоплесканий
С младой Семеновой делил;
Там наш Катенин воскресил
Корнеля гений величавый;
Там вывел колкий Шаховской
Своих комедий шумный рой,
Там и Дидло венчался славой.
Там, там под сению кулис.
Младые дни мои неслись.
Нет, Пушкин увлекался не только легкостью закулисных нравов. Если он ухаживал за актрисами, балагурил и сквернословил, подчиняясь стилю какого-нибудь Мансурова или Щербинина, это еще не значит, что для него театр исчерпывался интересами алькова или светской моды. Портрет Истоминой в XX строфе первой главы тому доказательство: