Жизнь советской девушки
Шрифт:
"Франс – э тюн репюблик буржуаз, ситюэ а люэст де лЕроп" ("Франция – буржуазная республика, находящаяся на западе Европы") – так начиналась глава о Франции в учебнике, и мне до сих пор нравится подобный стиль изложения: коротко о главном.
В седьмом классе появилась у нас Евгения Ефимовна, прелестная учительница французского с модной стрижкой и раскосыми глазами, сменившая на посту классного воспитателя Тамару Львовну. Умненькая и приветливая, она снискала всеобщую любовь, и мы были сражены несколько лет спустя известием о дикой её смерти.
Евгения Ефимовна подрядилась работать в одну из африканских франкоговорящих стран и, возвращаясь на Родину, так хотела скорее попасть домой, что выскочила первой из
Она была для меня первой и единственной учительницей, воплощавшей тип прогрессивного, как говорили раньше (и как сказали бы сейчас – продвинутого), интеллигентного педагога 60–70-х годов, который известен по ряду фильмов того времени. С кружком избранных вне школы, с разговорами обо всём на свете, с вниманием и уважением к личности школьника. Одна, больше подобных не встречала. Если педагог знал свой предмет и умел его хоть как-то интересно преподнести, не унижал человека и не вредничал – этого уже было вполне достаточно. И таких-то было кот наплакал. А уж разговаривать с учащимися об их насущных интересах за ту же зарплату…
Энтузиастка, передовичка. Вот и на родину так хотелось, что выскочила на трап раньше всех.
Глава седьмая
Катастрофа. Развод
Как писали в старинных романах, «с нелёгким сердцем приступаю я к своему повествованию…».
Неожиданный развод моих родителей стал для меня катастрофой и предопределил многое в дальнейшей моей судьбе. Это, как говорят у нас в Театральном на уроках режиссуры, "исходное событие".
К моменту катастрофы жизнь моя, пройдя через травму школы, более-менее наладилась. Летом была станция Каннельярви с подругой Верой, осенью, зимой и весной – проспект Космонавтов и школа с подругами Ирой и Светой. У меня имелась своя комнатка и множество книг, в основном собрания сочинений, которые покупал отец. Марк Твен, Конан Дойл, Жюль Верн, даже загадочный А. Малышкин – всё прочитано от корки до корки… Летом я купалась в чистейшем озере, зимой каталась на лыжах. У меня была лучшая в мире бабушка и лучшие в мире родители. Я ходила на папины спектакли, в которых играла мама, и восхищалась ими до обожания. Я не так уж много болела – классическая скарлатина да ангины. Правда, в семь лет мне вырвали гланды (тогда вообще любили рвать и резать – аппендикс, гланды, – считалось, это прекрасная профилактика вероятных осложнений), было чудовищно больно (без наркоза), и к тому же я обиделась на родителей, не предупредивших меня об этой боли, но всё быстро прошло, зажило, забылось.
И вдруг…
Ну, разумеется, не вдруг. В родительском кругу друзей уже многие знали и кто-то – ах как остроумно! – выписал нам на полгода журнал для слепых, набранный брайлем, огромные тома с выдавленными точками. Журнал для слепых исправно приходил, вызывая моё изумление, а на последнем томе было написано: "Ты ещё не прозрел?"
Надпись предназначалась папе и намекала на мамину измену.
Привлекательная женщина в мужском коллективе – ситуация известная. Мама была любопытна и отзывчива на мужской напор, она рано вышла замуж и явно не созрела для постоянной температуры горения в мире чувств.
Она увлеклась.
В Киеве. Куда она ездила в командировки и привозила фантастический "киевский торт", основу которого составляли молотые каштаны, перемешанные с безе, – нашёлся некий Иван… Вот такой вот получился "киевский торт".
Иван из Киева – я видела его, но ничего не помню. Наверное, детская ненависть к виновнику катастрофы стёрла его черты из памяти. Он был женат, ухаживал тайком, писал письма – вот эти-то письма папа и обнаружил в мамином рабочем портфеле.
Думаю, кто-то из друзей уже не стал намекать брайлем, а сказал прямым текстом. Есть такие люди на свете, чтоб им на том свете кипящее масло в задницу века на три.
Папа рухнул, погас его светлый разум. Он повёл себя настолько варварски, глупо и пошло, что я поражаюсь до сих пор – умный, талантливый, добрый человек, что он сделал со своей жизнью?!
Он подал на развод. В целях вразумления мамы! Когда их развели, спросил её с гордостью – ну, как тебе понравился мой "этюд"?
Этюд? – переспросила мама хладнокровно (не забудьте, то была одарённая актриса). – Какой этюд? Мы развелись.
Имущества у нас никакого не было, делить было нечего, кроме квартиры. Но как её делить? И тут в пожарном порядке из Новокузнецка прилетает папина подруга детства, Наташа К.
Папа немедленно женится на этой Наташе. И поселяется вместе с ней в моей маленькой комнате. А я живу теперь вместе с мамой в большой (четырнадцать метров).
Ох уж эти Наташи. Всех жён зовут Наташами! Это, ей-богу, мистика. Некоторые видные мужчины по два раза женятся – и оба раза на Наташах (А. И. Солженицын, П. В. Крусанов). Среди Наташ попадаются славные, хорошие, милые и просто отличные женщины. Но не зря Чехов в "Трёх сёстрах" сделал свою Наташу, жену брата Андрея, мещанской змеищей. В общую светлую стихию Наташ замешано и тёмное пятно – "велю понасажать цветочков, цветочков, и будет запах… зачем здесь на скамье валяется вилка? Зачем вилка, я спрашиваю!" Эта Наташа выживает из жизни всех трёх сестёр с их пятью языками и нежными повадками…
Ничего ужасного в этой папиной второй жене, вообще-то, не было, баба как баба, про своё хлопочет, и очень может быть, что отца она на свой мещанский лад любила. Хозяйственная, чистоплотная. Вскоре они построили кооперативную квартиру на улице Брянцева, я навещала там папу и видела, что ему душно и тошно. Однажды мы с ним (он был маленько подвыпимши) ушли гулять, потом зашли в гости к его друзьям, а когда вернулись, Наташа устроила разнос. "Ушёл пьяный, ушёл с Таней!" – причитала она с характерным сварливым мещанским завыванием, свидетельствующим о немалом опыте свар, разносов и выволочек. Несходство характеров и жизненных ценностей этой нелепой, из досады образованной пары привело к тому, что в один прекрасный вечер папа ушёл из дома насовсем, в чем был, не прихватив даже чемоданчика. Этот казус он называл "пожаром". Я его потом, бывало, спрашиваю, где, папа, собрание Шекспира, у тебя было, надо глянуть, – а он разводит руками с иронически-горестным вздохом: "Сгорело! Всё сгорело! При пожаре…"
Ну, а тогда, после развода, будущей пожар ещё пребывал в стадии сырых дров.
На глазах у меня и мамы папа якобы любовно снимает с новой жены ботиночки. Варит ей кофе. Изображает счастливое супружество. На кухне (шесть метров) теперь нагло торчит высокая, статная баба, которую мы с бабушкой в сердцах прозвали "шваброй". Швабра устраивается работать по специальности – она воспитательница детского сада – и носит в дом бидоны с супом и пакеты с яйцами, остатки от не съеденного дитями. Я думаю, это действительно были остатки (сибирские люди не вороваты), но бабушка скептически хмыкает: знаем мы эти остатки! детей объедает!
Бабушка приезжает к нам время от времени, привозит летние припасы, и мы спим с ней "валетиком" на диване, а мама на раскладушке. За стеной – папа с новой женой. Нехорошо, неладно, тесно, в груди кипит горечь и злоба, маленькое сердце разрывается от противоречивых чувств – я же не могу разлюбить папу, это невозможно…
Разваливается, конечно, и театр – какой театр, если режиссёр в состоянии войны с главной актрисой? Чёрт обожает такие ситуации и всегда стремится извлечь из них максимум возможного дерьма, потому как всё, что с приставкой "раз" – развод, раздор, развал, разлад, – всё идет от него. Была семья, был театр – и вот вам, ни семьи, ни театра.