Жизнь спустя
Шрифт:
Нижегородец Алексей Алмазов, как и Гриша, был на курс старше нас с Валей, учился на романском отделении и был прирождённым лингвистом. Моя мама говорила, что ему на роду написано стать академиком. Не тут-то было. Отец-адвокат сгинул в лагерях, да и Лёша тоже по-своему сгинул. Его мать, после университета, больше ни разу своего единственного сына не видела. В начале войны он пошёл в ополчение. Под Ленинградом стояла испанская «голубая дивизия», он попал в плен и был определён переводчиком. Всё! Путь назад был заказан: коллаборационист! С отступающими частями он очутился в Германии, потом
Моей первой поездкой «за рубеж» из Италии был вояж на концерт Нины Бейлиной в Карнеги Холле (она прислала мне билет Милан – Нью-Йорк и обратно), а второй был в Париж, к Фиме Эткинду. Ещё жива была его жена Катя, очень встревоженная тем, что Фиме предстояло вскоре идти на пенсию. Бездействие ему, однако, не грозило, его наперебой приглашали с лекциями на все материки. От него-то я и узнала, что Лёша в Вашингтоне и получила адрес.
В ответе Леши на моё письмо не было особого удивления, он уже знал, что я «за бугром». «Половина филфака в Америке», – констатировал он.
Теперь мы в переписке и в перезвоне. Услышав его нижегородский говорок в первый раз после сорока с лишним лет, я растрогалась. Он, напротив, показался мне настороженным: ведь я знала, кто мой собеседник, а он, через столько лет… кто перед ним?
Когда-то самым ласковым словом у него было «ты смешная», а теперь? Постепенно оттаял. И Вера у него славная. Когда Лёше надо послать мне книгу почитать, на почту ходит она, у него плохо с ногами.
Мой проект устроить переписку-перекличку старых друзей из четырех городов, – Ленинграда, Москвы, Вашингтона и Милана, – рассказать друг другу о том, что произошло с тех пор, как мы расстались, и издать под одной обложкой, был принят вяло, практически отвергнут. А могло бы быть интересно.
Кстати, об Эткинде. Несколько лет назад Фима приезжал в Милан на пушкинскую конференцию, выступал последним, блестяще, лучше всех. На другой день они с его второй женой, славной Эльке Либс, просидели у меня до часу ночи, мы много о чем поговорили-повспоминали. Я его безуспешно пытала, почему его парижская ученица, вдова Иосифа Бродского, полурусская-полуитальянка Мария, не дала издательству «Адельфи» разрешения печатать Фимину книжку «Процесс Бродского», переведённую мной, вместе с одной моей ученицей, на итальянский язык. Эткинд с Бродским разошлись. А ведь Фиму вынудили эмигрировать, главным образом, за то, что он заступился за «тунеядца». Странно, оба нобелевских лауреата, которым Эткинд самоотверженно помогал, отвернулись от него…
Вспомнили мы и то, что я не оправдала его доверия: Эткинд (с Н. Гребневым и М. Шагинян) в 60 годах дал мне рекомендацию для вступления в труднодоступный для интеллигентного человека Союз писателей СССР, источник немалых благ. Я им прене брегла ради мало кому известного и совершенно донкихотского итальянского «Пен-клуба».
Через три недели Фимы не стало: рак.
6. Испания
«В Испании ты сражалась за правое дело, которое, к счастью, было проиграно».
Это было бездумное и жуткое время,
Жуткое потому, что полным ходом шли аресты. У нас на филологическом уводили прямо с лекций: готовились процессы. Некоторые кафедры, – японского языка, например, – остались без преподавателей. Особенно ошеломил арест студентов-немцев, антифашистов, чудом вырвавшихся из лап гестапо; для нас они были героями, живой легендой… От гестапо, стало быть, ушли, а от советских органов – нет…
«Сын за отца не отвечает», – великодушно объявил Сталин. Ещё как отвечал! Перед очередной людоедской акцией вождь имел обыкновение провозглашать диаметрально противоположный, благородный принцип.
Мы верили прекрасным словам и не видели чёрных дел. Будем откровенны: боялись видеть, не хотели видеть. До поры. Впрочем, многие из чувства самосохранения или по недомыслию так и прожили жизнь в шорах.
Нас с младых ногтей воспитывали в духе так называемого интернационализма. Кто не помнит трогательного негритёнка из кинофильма «Цирк» Григория Александрова с Любовью Орловой! Антисемитизма вроде не чувствовалось; «жиды и большевики», делавшие Октябрьскую революцию, частично оставались у кормила. У нас, тогдашних, ещё не переживших ни «добровольных присоединений», ни космополитизма, ни танков в Праге, ещё не прочитавших Оруэлла и Солженицына, интернационализм был в крови.
Самым ярким его проявлением стала вовлечённость всем сердцем в испанские события: ведь столкнулись добро со злом, фашизм и антифашизм. Так же трепетно, как мы, ежедневно передвигая флажки на карте, следили за Гражданской войной в Испании идеалисты в других странах, в загадочной загранице, где каждый волен поступать по своему усмотрению: захотел сражаться за правое дело в Интернациональной бригаде, купи билет и поезжай! А мы, за железным занавесом, даже помыслить о таком не могли. Поэтому я только досадливо отмахнулась от настырного Семёна Гимзельберга с четвёртого курса (я была на третьем), который стал мне что-то бубнить про человека из Москвы, якобы набиравшего переводчиков испанского языка.
– Не отвлекай, мне некогда, – видишь, тут ещё конь не валялся!
Мы готовили актовый зал к осеннему балу. Студенчество увлекалось вечерами и танцами; вдруг, необъяснимо почему, после жестоких гонений на джаз как «отрыжку буржуазного Запада», разрешили дотоле искоренявшиеся фокстроты и танго, блюзы и румбы. (Не для того ли, чтобы перекрыть треск выстрелов расстрельных команд?) Веселились до утра, до того, как сведут мосты через Неву.
К своим общественным поручениям я относилась истово. Лёша надо мной подтрунивал. Как ревниво-неодобрительно смотрел на моё самаритянское отношение к бородатому гигиенисту и ортодоксальному марксисту Мирону Т.
В этот вечер, сверх обычной программы, – инициатива била ключом, – ещё готовили угощение: чистили, мыли, раскладывали на подносы живописными натюрмортами сырые овощи. Зал декорировали сосновыми гирляндами, рисунками и стихами, которые сочинял длинный, белобрысый, косноязычный Валя Столбов, впоследствии большой издательский начальник. На этот вечер, помню, пришел Владимир Яковлевич Пропп, и мы долго сидели с ним в «зимнем саду» – закутке, отгороженном кадками с фикусами.
В разгар этой кутерьмы меня вдруг вызывают вниз, в деканат. Господи, неужто в самом деле?…