Жизнь взаймы
Шрифт:
Лилиан схватила шпагу и, не вставая с места, салютовала ею.
— Ты мне очень нравишься. Почему я никогда не зову тебя по имени?
— Меня никто не зовет по имени.
— Тогда я тем более должна звать.
— Готово, — сказал Клерфэ. — Ты хочешь взять с собой шпагу?
— Оставь ее здесь.
Сунув в карман ключ, Клерфэ подал Лилиан пальто.
— Я не очень похудела? — спросила она.
— Нет, по-моему ты прибавила кило два.
— Теперь это самое главное, — пробормотала она.
Чемоданы уложили в такси, которое поехало за ними.
— Моя комната в ице выходит на
— Да. Она выходит на немецкую сторону. Во время воины там жили немцы. А в номерах, выходящих на улицу Камбон, жили люди, которые не принадлежали к высшей расе. Вот какие тонкости тогда соблюдались.
— А где жил ты?
— Одно время я сидел в лагере для военнопленных. А мой брат жил тогда в номерах, выходящих на Вандомскую площадь. Мы эльзасцы. Отец брата был немец, а мой — француз.
— И твой брат не мог освободить тебя?
Клерфэ рассмеялся.
— Он бы с удовольствием отправил меня куда-нибудь подальше. Хоть к черту на рога. Посмотри на небо. Уже светает. Слышишь, как поют птицы? В городах их можно услышать только в такое время. Лишь просидев всю ночь в ресторане и возвращаясь на рассвете домой, любители природы могут насладиться пением дроздов.
Они свернули на Вандомскую площадь.
В это раннее утро просторная серая площадь казалась очень тихой; несмотря на облака, все было залито яркожелтым светом.
— Когда видишь, какие замечательные здания люди строили в старину, невольно думаешь, что они были счастливее нас, — сказала Лилиан. — Как по-твоему?
— По-моему, нет, — ответил Клерфэ. У подъезда отеля он остановил машину. — Я сейчас счастлив, — сказал он. — И мне нет дела до того, знаем ли мы, что такое счастье, или нет. Да, я счастлив в это мгновение, счастлив, что внимаю тишине на этой площади с тобой вдвоем. А когда ты выспишься, мы поедем в Сицилию. Там я буду участвовать в гонках под названием арга Флорио.
В Сицилии весна была в разгаре. На несколько часов в день шоссе, на котором должны были происходить гонки арга Флорио (сто восемь километров и почти тысяча четыреста виражей), закрывали — там шли тренировки. Но и в остальное время гонщики, хоть и на малых скоростях, объезжали дистанцию, запоминая повороты, спуски, подъемы и особенности дороги. Поэтому от зари до зари белое шоссе и вся эта светлая местность содрогались от гула мощных моторов.
Напарником Клерфэ был Альфредо Торриани, двадцатичетырехлетний итальянец. Оба почти весь день пропадали на трассе. По вечерам они возвращались домой, загоревшие, умирая от голода и жажды.
Клерфэ запретил Лилиан присутствовать на тренировочных пробегах. Он не хотел, чтобы она уподобилась женам и возлюбленным гонщиков, которые, стараясь помочь чем только могли, с секундомерами и бумажками в руках торчали весь день на заправочных пунктах, в боксах, построенных автомобильными фирмами для мелкого ремонта, для заправки машин и замены покрышек. Клерфэ познакомил Лилиан со своим другом, у которого была вилла на берегу моря; там Клерфэ ее и поселил. Друга Клерфэ звали Левалли, он был собственником флотилии, занимавшейся ловлей тунцов. Клерфэ вполне обдуманно остановил свой выбор на нем. Левалли считал себя эстетом; он был лысый и толстый и
Целыми днями Лилиан лежала у моря или в саду, который окружал виллу Левалли. В этом запущенном романтическом саду на каждом шагу встречались мраморные статуи, как в стихотворениях Эйхендорфа. Лилиан не испытывала желания видеть Клерфэ, но ей нравился приглушенный гул моторов, который проникал повсюду, даже в тихие апельсиновые рощи. Его приносил к Лилиан ветер вместе с густым ароматом цветущих деревьев, и гул этот, напоминавший сверхсовременный ритм, отбиваемый барабанами джунглей, сливался с шумом прибоя. То была странная музыка, но Лилиан казалось, что она слышит голос Клерфэ. Весь день, незримый, он чудился ей, и она отдавалась звуку его голоса, так же как отдавалась горячему небу и белому сиянию моря. Клерфэ всегда, где бы она ни находилась, был с ней — спала ли она под пиниями в тени статуй богов, читала ли на скамейке Петрарку или споведь святого Августина, любовалась ли морем, не думая ни о чем, или сидела на террасе в тот таинственный час, когда спускаются сумерки и итальянки говорят: elicissima notte *, — в тот час, когда по воле неведомого божества в каждом слове чудится вопрос. Далекий гул, заполнявший громом барабанов и небо и вечер, слышался постоянно, и кровь Лилиан тихо струилась и пульсировала ему в унисон. То была любовь без слов.
А вечером являлся Клерфэ, сопровождаемый гулом. Когда его машина приближалась к вилле, гул переходил в громоподобный рев.
— Эти современные кондотьеры подобны античным богам, — сказал Левалли, обращаясь к Лилиан. — О их приближении нас оповещают громы и молнии, словно они сыновья Юпитера.
— Почему вы их не любите?
— Я вообще не люблю автомобилей. Уж очень их шум напоминает мне гул бомбардировщиков во время войны.
И не в меру чувствительный толстяк поставил пластинку с фортепьянным концертом Шопена. Лилиан задумчиво посмотрела на него. Странно, — подумала она, — как односторонен человек; он признает только собственный опыт и только ту опасность, которая угрожает ему лично. Неужели этот эстет и знаток искусств никогда не задумывался над тем, что чувствуют тунцы, которых уничтожает его флотилия?
Через несколько дней Левалли устроил у себя большой праздник. Он пригласил человек сто из Сицилии и Южной Италии. Горели свечи и лампионы; ночь была звездной и теплой, и громадное, гладкое, как зеркало, море казалось специально созданным для того, чтобы в него смотрелась огромная красная луна, повисшая на горизонте, словно шар, посланный с другой планеты. Лилиан была восхищена.
— Вам нравится? — спросил ее Левалли.
— Это все, о чем я мечтала.
— Все?
— Почти все. Четыре года я грезила о таком празднике, замурованная в горах, за снежными стенами. Все здесь — полная противоположность снегу, горам…
— Я очень рад, — сказал Левалли. — Я теперь так редко устраиваю праздники.
— Почему? Боитесь, что они станут привычными?
— Не потому. Праздники… как бы это получше выразиться… наводят на меня грусть. Устраивая их, всегда хочешь что-нибудь забыть… но забыть не удается.
— Я ничего не хочу забыть.
— Неужели? — вежливо спросил Левалли.