Жизнеописание грешницы Аделы (сборник)
Шрифт:
– Что у вас тут произошло, гражданин Карпов Михаил Александрович? – заглядывая в паспорт, строго спросил милиционер.
– Я вам объясню, – забормотал подполковник, – тут дело такое… ну, личное дело… не хочется мне, когда тут посторонние…
– Он что, вас насиловал? – прямо и просто спросил милиционер у молчаливой Аделы.
Она покачала своей массивной растрепанной головой.
– Претензии есть к гражданину?
– Нет. Нет ничего. Я пойду, – вдруг сказала она.
И, отодвинув рукою администратора, широкой, свободной походкой, которой она уходила со сцены, когда вслед ей радостно рукоплескали, вышла из проклятой комнаты и, не оглядываясь, пошла по коридору к лестнице.
Она не вернулась к себе
Она лежала тихо, так тихо, как, бывало, лежала в подвале старика-молдаванина, который строго-настрого запретил ей плакать и разговаривать. Все, что приходило в голову, пугало ее: сначала австрийцы, а после румыны, подвал, пыль, картошка, потом этот парень, который приехал из Киева вроде. А может быть, и не из Киева. И как они вместе валялись в траве. Тут Адела стискивала зубы и переставала дышать. Он спрыгнул с трамвая! Увидел ее и – ведь спрыгнул с трамвая! От боли ее перевернуло внутри этой пышной растительности, большую и рыхлую, словно бы тесто, которое перевернули в кастрюле и снова оставили там, где и было.
Потом появился коротенький Беня и начал, как кошка, лизать ее руки. Она выдрала кусок травы и вместе с землею засунула в рот. И не закричала. Трава была мокрой. А как он тогда этой мокрой губой провел по груди ей, и стало казаться, что эта губа приросла к ней навеки? А все остальное? И как это пахло! Она вспомнила, как остро запахло раздавленным сыром, когда Беня начал содрогаться и стонать, лежа на ней, и как полилось по ногам и налипло! Тогда, ночью, она долго мылась во дворе из рукомойника, прибитого к дереву, а запах раздавленного сыра не уходил, он становился только сильнее, и утром, в училище, когда она Шуберта пела, – вот это: «Песнь моя летит с мольбою, а-а-а-а а-а-а-а!» – раздавленный запах забил вдруг дыханье.
Она приподнялась и широко открыла глаза. А самое страшное? Самое? Когда ее начало рвать по утрам и даже белки стали желтыми? Она сразу догадалась, отчего ее рвет, и съела все спичечные головки из большой коробки, надеясь, что это поможет умереть; но мать начала поить ее молоком, и отчим держал ее голову, они вливали ей в горло молоко, а она его выплевывала, но они не давали ей закрыть рот и снова вливали, давя на затылок.
Потом они жили в одной с Беней комнате, и он спал в носках. Перед глазами, которые вдруг заболели изнутри, закачались маленькие мужские ноги в черных носках. Она подняла руку, чтобы остановить это раскачивание, и у нее на ладони осталась горячая влажность потной Бениной ноги, только что вынутой из тесного башмака.
И все-таки дело не в Бене. Не в Бене! А в ком тогда
Сегодняшняя прогулка с подполковником Карповым к подножию Машука вспомнилась ей, как будто бы что-то далекое, странное. Как будто не с ней. Зачем она нарядилось в новое, одно из своих шести сшитых в театральной пошивочной платьев, и, виляя неповоротливыми бедрами, пошла рядом с ним, восхищаясь природой? Его нужно было убить. Он грязная лысая сволочь, и всё. Такой же, как муж, и такой же, как Беня, и точно такой же, как первый, с трамвая. Их всех нужно было убить, чтоб не лезли. И чтобы не лапали там, негодяи.
Трава, на которой она лежала, плавно приподнялась, как будто ее вдруг оторвали от земли. Адела почувствовала облегчение. Все, которых она ненавидела и которые мучили ее, остались на месте, и только она медленно-медленно внутри этой мокрой травы полетела. Ее тошнило от высоты, голова кружилась, но это всё мелочи, всё пустяки: они все остались, она улетает.
Марата Моисеича вызвали телеграммой: жена его попала в больницу с сосудистым кризом. Теперь опасность миновала, но возвращаться обратно в Новосибирск одной, с тяжелыми чемоданами, было рискованно. Марат Моисеич вылетел из Новосибирска немедленно и на следующее утро с горько поджатыми губами и страхом в своих – с поволокой – глазах явился в больницу. Шаркая на одном и том же месте шлепанцами по песку, блестя ярким лаком на всех двадцати очень скользких ногтях и рук своих белых, и ног своих крупных, жена его Адела Вольпина сидела на скамеечке в скверике и беседовала с другой больной в таких же разношенных шлепанцах. Она не видела Марата Моисеича, который бесшумною легкой походкой приближался к ним со спины.
– Она, уверяю вас, просто спекулянтка! – сладким и громким голосом говорила жена. – У нее каждый носовой платок стоит не меньше десяти рублей! А видели вы этот шарфик? Ну, как? С лошадиною мордой? Я себе такого шарфика не могу позволить! Нет, я не могу себе позволить такого шарфика с лошадиной мордой, хотя работаю как вол, а муж мой – заслуженный артист Карельской ССР. Но шарфик такой я себе не куплю!
– Но у нее муж не в театре выступает, он директор торговой точки. И просто на ней помешался, – сказала другая больная. – Вы видели этого мужа?
– На что там смотреть? – разозлилась Адела. – Пузатый мужчина! Конечно, с таким безобразным желудком ему нужно просто сидеть на диете, а он, извиняюсь, все ест, как животное!
Она сахарно засмеялась и откинула свою все еще красивую, синевой отливающую на солнце черноволосую голову. У Марата Моисеича отлегло от сердца: жена была такой же, какой она была и дома, в Новосибирске, и так же ее волновали вопросы чужой биографии, так же критичны остались ее рассужденья о ближних.
– Адела! – сказал он, дотрагиваясь до ее руки.