Жизнеописание Степана Александровича Лососинова
Шрифт:
Грензен и князь приветствовали вновь прибывших.
Лягушкообразный юноша отложил гитару и шаркнул ногой, одновременно наклонив голову под прямым углом.
— Лев Сергеевич Безельский, — сказал Соврищев, указывая на хозяина.
— Как, — вскричал тот, — и ты не сказал, куда ты ведешь своего друга и нашего брага! О, Талейран! О, хитрейший из дипломатов!
И он вновь поднес руку Степана Александровича к своему сердцу.
Затем все сели на диваны, причем Безельский подвинул гостям ящик сигар, а сам взял длинную до полу трубку.
— Филька! — крикнул он и стукнул костылем об пол.
Мальчик
— Чему ты рад, дурень? — спросил тот печально и торжественно. — Ты жид или русский?
— Русский.
— Ну, так рыдай, а не смейся!
Мальчик ушел, фыркнув.
Безельский положил больную ногу на бархатную подушку и пустил целое облако ароматного дыма.
— Et biеn, — сказал он.- Baron! Des nouvelles. [18]
18
Итак, барон! Новости (фр.)
— Я неделю тому назад вернулся из Санкт-Петербурга, — заговорил юноша, кривя лягушачий рот, — церкви полны народом, и все ненавидят Временное правительство. Керенский явно сошел с ума. Мой дядя — барон Гофф — он его знает — и он тоже говорит, что он сумасшедший. Недавно он хотел прогнать своего шофера, а тот оказался большевиком, и Керенский струсил и извинялся. Дядя говорит, что он вообще трус и подлец.
— Грензен, — сказал Безельский, обращаясь к Грензену, — тебе не трудно выдвинуть тот ящик… первый от тебя… Что ты там видишь?
— Веревку, — сказал Грензен вежливо и удивленно.
— Достань ее.
Грензен достал из ящика довольно длинную веревку, вроде той, которой увязывают дорожные корзины. На одном конце веревки была сделана мертвая петля.
— Это мой подарок Керенскому, — сказал Безельский, — пока спрячь!
Все умолкли, а Пантюша украдкой с торжеством поглядел на Степана Александровича. Но в глазах у того уже горел внезапно вспыхнувший с новою силой огонь, и чуял Пантюша, что недолго ему властвовать. Ибо, по счастливому выражению, гений лишь на секунду может быть рабом.
Когда часа через два они вышли от Безельского, получив каждый инструкцию, как действовать, если что-нибудь случится и если ничего не случится, Степан Александрович, к удивлению Соврищева, пошел по направлению к своему месту жительства, т. е. в сторону, противоположную той, где жила опекаемая им особа. Прощаясь, Лососинов пожал руку Пантюше, на что тот сказал:
— Я ж тебе говорил, что общественная деятельность лучше всего этого дамья.
Они расстались. Была дождливая осенняя ночь. Люди притаились, и на улицах было пусто. Издали, со стороны Кремля, донесся вдруг выстрел. Пантюша невольно ускорил шаг, вернее даже побежал, и побежал он к Нине Петровне, отчасти потому, что это было ближе, но главным образом потому, что его мучила совесть: как-никак это он отбил у Нины Петровны ее защитника. Второй выстрел, раздавшийся в сырой мгле, как бы подтвердил правильность принятого им решения. Через полчаса, расстелив перед камином стеганое ватное одеяло, Пантюша и Нина Петровна играли в «пляж». Иллюзию несколько нарушало отсутствие на них купальных костюмов, но это было легко дополнить воображением.
Вдруг у самой двери послышались шаги. Пантюша бросился в гардероб, а Нина Петровна едва успела запихать под кровать части его одеяния.
Степан Александрович, движимый также укорами совести, решил вернуться к несчастной аристократке.
— В Москве стреляют, — мрачно сказал он, покосившись на одеяло у камина и на лежащую на нем, так сказать, Венеру.
— А, это хорошая идея! — продолжал он. — На дворе сыро и холодно.
С этими словами он медленно разделся, закурил папиросу и с суровым видом растянулся на одеяле.
— Нина Петровна, — сказал он, — я вступил в боевую монархическую организацию, с минуты на минуту я могу кого-нибудь убить, но и меня также могут убить с минуты на минуту; сейчас я принадлежу истории, я обречен, такие люди не должны иметь привязанности, поэтому между нами не может быть прежних отношений.
Сказав так, он покосился на Нину Петровну, но она лежала совершенно спокойно и почти спала. Она промычала что-то неопределенное, что крайне не соответствовало ее обычно бурному темпераменту.
— Ну, я очень рад, что вы так к этому относитесь, — с некоторой досадой пробормотал Степан Александрович, и вдруг оба вскочили. По залу опять раздались поспешные шаги и направлялись к дверям спальни.
— Муж! — воскликнула Нина Петровна и принялась швырять под кровать части одеяния Степана Александровича, который с быстротой молнии устремился к гардеробу и исчез в его недрах.
— Ты каким образом? — встретила Нина Петровна своего мужа. — Только не трогай меня холодными руками.
— Прости, что я не известил тебя о своем приезде, — произнес тот, сдувая пыль со стоявшего на камине слона, — но у нас в Петербурге бог знает что сделалось. Совет рабочих депутатов захватил власть, Керенский, говорят, бежал, переодевшись кормилицей. Ленин! Мы все подумали и разбежались. В Москве тоже что-то неладное творится. Впрочем, подожди, я сейчас переоденусь и умоюсь, а то я в вагоне рядом с такими двумя солдатами сидел, что просто дышать было нечем.
Он начал раздеваться.
Услыхав подобные политические новости, Нина Петровна забыла все на свете, бросилась на постель, положила голову между двумя подушками и принялась дрожать всем своим соблазнительным телом. Она уже как бы чувствовала у себя на шее нож гильотины и видела свою голову, носимую на пике впереди толпы большевиков, поющих «Саа ira».
Супруг ее между тем, раздевшись, пошел достать себе из гардероба халат. И тут увидал он двух друзей, сидевших там наподобие сиамских близнецов в утробе матери.
— А, добрый вечер, — сказал он смущенно, — а я… вот прямо из Петербурга… Чайку не угодно ли?
Друзья вышли из гардероба, и комната стала весьма походить на предбанник.
Они молча пожали друг другу руки.
— Вы меня извините, — пробормотал муж Нины Петровны, — я прямо с дороги, я только умоюсь.
И, накинув халат, он направился в ванную. А друзья между тем ринулись доставать из-под кровати платье и с лихорадочной поспешностью принялись разбирать свой скарб.
Когда муж Нины Петровны, умывшись, вернулся, они уже ничем не отличались от обычных гостей, только у Пантюши оба башмака были на левую ногу, а у Степана Александровича оба — на правую.