Жнецы Страданий
Шрифт:
– А оно что – вечное, лето-то твое? – зашипела Нурлиса. – Поддевай, говорю, без всяких разговоров! Ну?
Обережница усмехнулась и послушно натянула «куфайку».
– А теперь расскажи-ка мне, коза-егоза, – приобняла старуха собеседницу, – почто это вас с Клесхом Нэд сегодня полдня пытал у себя в покоях? И отчего у него опосля этого рожа сделалась перекошенная?
– Дак гневался, что наставник скрыл ото всех, что у меня Дар к любому делу – к колдовству, к целительству, к рати, – объяснила девушка.
– Это как? – Бабка вцепилась
Лесана пожала плечами.
– Говорят, прежде будто и было, но то лишь в былинах. Ныне Дар в Осененных к одному чему-то горит.
– И как же наставник твой непутевый тайну сию проведал, а?
Девушка улыбнулась, глядя, как оживилась ее собеседница, почуяв свежую сплетню.
– Я на втором годе ученичества упыря подчинила, чтобы меня от дерева отвязал. А потом, ну, когда… Донатос… Я себя лечила. Сама.
Старуха поправила на плечах новый платок и подалась вперед.
– Это что же, ты, девка, и мертвых упокаивать можешь?
Послушница покачала головой.
– Нет. У меня к колдовству Дар слабый. Хватает, чтобы круг обережный начертить да науз заговорить, на иное что силенок мало…
Нурлиса походила по каморке, остановилась у печи и заговорила:
– Ай да Клесх! Учудил так учудил! А что же ты не сболтнула-то никому? Почему до Главы не дошло?
– Так не знала я, – развела руками девушка. – Упыря подчинила потому, что слово колдовское знала – слышала, когда Тамир наговоры свои долбил. Целительство далось, когда вспоминала, как Айлиша лекарствовала. И в уме не держала, что не может ратоборец кровь затворять или Ходящих подчинять.
Она вспомнила, как Клесх сказал ей о сути ее Дара. То случилось по зиме, когда она чертила в снегу обережный круг, обходя место ночлега. Наставник разжигал костер и вдруг спросил:
– Цветочек, а тебя не смущает, что ты сейчас колдовской заговор творишь?
Лесана вскинулась и спросила:
– А что такого?
Наставник пожал плечами.
– Ничего, будь ты наузница. Но ты – ратоборец. Мы запираем круг кровью.
Она так и села тогда в сугроб. А заодно поняла, отчего в самый первый день их странствия он так внимательно следил за тем, как она творит обережную черту, и почему положил тогда меч под руку – сомневался, что будет толк от такой защиты. Но проверить решил. И уж точно всю ночь не спал.
Потом не раз еще казалось послушнице, будто наставник учит ее жить, как зверя – одним чутьем. И еще она видела – его-то чутье никогда не подводит. Поэтому отчаянно хотела постичь непростую науку – оставаясь человеком, будить в себе опасного хищника по требе.
Нурлиса качала головой.
– Ай да девка… Дык куда тебя теперь? Два года на послушании, а потом?
– Потом креффом. Я Дар вижу, – сказала она в ответ.
Бабка снова покачала головой и вдруг расцвела:
– Креффом! Эдак мы с тобой, как прежде, видеться-то станем!
А Лесана смотрела на нее, и ком стоял в горле. Потому что видела она, как за прошедшие три года сдала бабка; рот и щеки совсем ввалились, морщины залегли глубже, кожа на лице потемнела и обвисла.
Два года послушания.
Вот только вряд ли, когда Лесана вернется в Цитадель на креффат, они с Нурлисой увидятся. Два года – слишком большой срок. Девушка притянула к себе сварливую бабку, обняла сгорбленные плечи и вздохнула. Эта едкая, но прямодушная и сострадательная старуха казалась обережнице самой Цитаделью. В ней одной сосредоточилось все, что делало крепость не просто нагромождением камня, а чем-то живым, наделенным душой. Душой по имени Нурлиса.
Пламя в очаге ревело, по покойчику метались тени. Они мелькали по неровным каменным стенам, скользили по потолку, по расстеленным на полу шкурам. В узкие окна, не прикрытые по случаю весны ставнями, задувал ветер. Нэд сидел на лавке и остановившимся взглядом смотрел на огонь.
Думы, тяжкие черные думы одолевали смотрителя Цитадели. И тоска стискивала сердце. Тоска и досада, горькие, словно полынь.
Как же сталось, что не заметил Глава творящегося под самым носом? Давно ли утратил он прозорливость? Когда заносчивость и гордыня стреножили прежде быстрый и легкий ум? Неужто и впрямь подкралась старость?
Не-е-ет. Не годы случившемуся виной. И сила в руках есть, и крепость в теле. Вот только совесть закоснела, заснула, изнеженная властью. И просыпаться не хотела, ибо чувствовала, проклятая, нелегко придется, ой, нелегко принимать груз содеянного. Содеянного не по глупости, не по злобе, по одной лишь лени да себялюбию.
И сегодня самый зряшный крефф Цитадели его носом в это ткнул. И как ткнул! При всем честном сходе – от молодших выучей до наставников. От старой карги Нурлисы до сварливого подозрительного Рэма.
Быть такого не бывало допрежь, чтобы ратоборец – вой! – кровь останавливал за мгновения. И ведь что Нэду первое в голову пришло? «Щенок! Скрыл! Утаил! Посмешищем выставил!» Он даже хотел было, не сходя с места, напуститься на проклятого звереныша, явившего всей крепости слепоту Главы. А потом… ушатом холодной воды обрушилось понимание: сам виноват. И в том, что смолчал Клесх, и в том, что прилюдно его – смотрителя – дураком выставил. Прав. Ибо, приди он к Нэду раньше, скажи про свою девку, будто Дар в ней непростой – сожрали бы парня. Он бы, Нэд, и сожрал.
А ежели бы и не сожрали (таким подавишься, пожалуй), так выученицу бы измучили, толку не добившись. Вышло бы как с дурищей Майриковой.
Да только разве Нэд делал это все по злобе? По лютости звериной? Нет. Он людям мира хотел. Добра хотел. Покоя.
Ради того, чтобы в городах и весях спокойно бабы могли детей растить, кому-то в Цитадели приходилось терпеть боль и лишения. Не потому, что Нэду сие нравилось. Не от жестокости его. А оттого, что мягкостью да лаской не взрастишь в душе готовность к смерти, к мучениям, коими и была жизнь всех Осененных.