Жорж Дюамель. Хроника семьи Паскье
Шрифт:
Благодарю тебя за внимание к моим близким и за сердечность, с которой ты справляешься о них. Я клянусь в каждом своем письме не говорить больше о моем семействе, предать забвению ничтожные случаи из жизни Жозефа или Фердинана, а ты постоянно расспрашиваешь меня о семействе Паскье и просишь ничего от тебя не скрывать. Хорошо. Постараюсь исполнить твое желание.
Как ты легко поймешь, я сохранил в тайне все, что мне поведал г-н Мерес-Мираль. Я слишком жалею людей, находящихся в зависимости от такого молодца, как Жозеф. Я подавил свой гнев и ничего не сказал. Жозеф пользуется той исключительной безнаказанностью, которой повсюду пользуются нахалы. Он перестал говорить о своем разорении. При встрече со мной — а я не могу с ним не встречаться из-за матери — он изливается в жалобах
Но Жозеф уже отдалился от нас. Он сыграл с нами — а быть может, и с собой — жестокую шутку в своем излюбленном жанре. И для него с этим покончено. Другие дела, другие комедии призывают его. Я все же поговорил с ним о трех тысячах франков, принадлежащих отцу. Ибо у этих трех тысяч было совсем другое назначение.
Как тебе известно, моему отцу пошел шестьдесят третий год. Ты хорошо знаешь его — он сама жизнь. Жизнь отнюдь не мудрая и терпеливая, а безумная, пылкая и капризная. У него почти никогда не бывает лишних трех тысяч франков. Он не может собрать их. Что-то в его душе восстает против спокойного накопления столь значительной суммы. Вся его энергия направлена на внешний мир. Он должен раздавать и расточать, рисковать и терять. И все же ему удалось сэкономить три тысячи франков. С какой целью? Угадай. Готов побиться об заклад, что не угадаешь.
Отца, который любит лишь «красоваться», действовать, наслаждаться, жить, преследует за последнее время неотвязная мысль. И однако... У него две или три побочных семьи. Он жжет свечу с двух концов. Каждую неделю привлекает к себе внимание публичной ссорой, скандалом, дебошем. Каждые два года меняет квартиру и взгляд на вещи. У него мускулистые нервные ноги, победоносная осанка, стоящие торчком усы. Он говорит: «Я никогда не устаю. Проживу до ста лет, не меньше». И тут же заводит речь о театре, который он обожает, о знаменитых певицах, балеринах, куртизанках. Он поет фальцетом арии из опер прежнего времени. Подает реплики Сюзанне, когда она разучивает какую-нибудь партию, но только в роли любовника, играть другие он не согласен. Он ухаживает за своими снохами, которые отнюдь не питают к нему неприязни, а если и целует их, то норовит поцеловать в глаза, в местечко около губ или пониже шеи... Так вот, этот неуемный человек упорно думает о том, чтобы выстроить для себя гробницу. Ради этой гробницы он не без труда сэкономил три тысячи франков. Он уже приобрел место на кладбище в Несле, так как хочет найти успокоение в деревне своих предков.
Я узнал от матери о положении этого дела. Уже приглашен архитектор, сделаны чертежи. Вот, дорогой Жюстен, грандиозное предприятие, которое, быть может, объединит супругов после стольких измен, ссор и трагедий. Мама говорит о гробнице как о загородном доме. Слушая ее, я внезапно понял тайну Древнего Египта, я понял, что смерть руководит и управляет всеми действиями живых. Метафизика — занятие буржуазное, аристократическое. Я имею право увлечься метафизикой, как только мне заблагорассудится. Но у папы не было времени на это. Он был поглощен тем, чтобы выбиться в люди и не дать себя затоптать, чтобы получить
Поняв, что папе нелегко отказаться от своей египетской мечты, я решительно вступился за него. На днях я отозвал Жозефа в сторону и сказал, смотря ему прямо в глаза!
— Я никогда ничего у тебя не попрошу, ничего, понимаешь? Но тебе придется вернуть родителям эти три тысячи франков. Придется, Жозеф! Придется!
Жозеф приложил руку к груди.
— Друг мой, за кого ты меня принимаешь? Эти деньги священны для меня.
И он тотчас же заговорил о Пакельри, где вода затопляет парк всякий раз, как Уаза выходит из берегов. Я уже видел приближение минуты, когда мне придется утешать бедного, подавленного Жозефа.
Ну нет, Жюстен, прошу тебя, оставим мое семейство в благодетельной тени. Да и что я могу сказать? Ларсенер снова стал бывать у нас и иногда приглашает куда-нибудь Сюзанну; вот почему Тестевель впал в мрачное отчаяние. А впрочем, пусть себе живут, как хотят. Одно только мучает меня, если хочешь знать. Уже давно отец не выкидывал ни одной несуразной выходки. Давно не огорчал меня. Я начинаю беспокоиться. Эта длительная передышка неестественна. Она не предвещает ничего доброго.
Ты должен быть доволен, Жюстен. Ты желал услышать новости о моем клане, ты их получил. В общем, дела не так уж плохи. Мне хотелось бы сказать то же самое обо всех окружающих меня людях. Я узнал, что Сенак вернулся к г-ну Шальгрену, но ввиду того, что он перестал заходить в Коллеж, а его поведение внушает мне вполне понятное беспокойство, я отправился его проведать.
Это было незадолго до полудня. Я нашел Сенака в тупике, где он живет, у ворот торговца лошадьми. Стоял хмурый зимний день, сырой, промозглый. Сенак был в дрянном, засаленном ватерпруфе, в котелке, сдвинутом на макушку, и со своими висячими усами производил при дневном свете довольно жалкое впечатление. Он наш ровесник, разница между нами не больше двух-трех лет. Это ужасно! Под глазами у него залегли лиловые тени, веки набухли, словно налились водой. Бреется он небрежно, так что подбородок кажется синим. Руки выглядят немытыми, ногти обломаны и грязны. При мысли о том, что я горячо рекомендовал его г-ну Шальгрену, мне стало не по себе.
Он стоял на узеньком тротуаре тупика и смотрел на барышников, которые гоняли по двору лошадей.
— Ты только взгляни, — сказал он мне, — взгляни на эту комедию. Не понимаешь? Забавная штука. Главный барышник, тот, что в синей куртке и в большой шелковой фуражке, набил себе рот дольками чеснока, что нисколько не мешает ему разговаривать. Когда он хочет показать лошадь во всей ее красе, он вынимает чеснок изо рта и вставляет его под хвост своей кляче. Честное слово! Чеснок щиплет лошадь, и она бежит резвее, чем рысак. По-моему, это презабавно.
Он рассмеялся своим мрачным, болезненным смехом, который, как всегда, оборвался, словно заглушенный его усами. Затем он взял меня под руку, и мы вышли на улицу. Мне хотелось еще раз поговорить с ним об этом ужасном случае... об этой бестактности, не знаю, как лучше выразиться. Я был крайне смущен, взволнован. Подбородок у меня дрожал — наследственный признак сильного волнения. И все же я отважился.
— Знаешь, Жан-Поль, — сказал я, — эта... история, в которой ты замешан, может иметь весьма серьезные последствия.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Ну нет, уволь, — сказал он, — надоело. Не надо читать мне мораль. Люди должны отвечать за свои убеждения. Надо заставить людей, даже если они носят фамилию Шальгрен, понять, чего они, собственно, хотят. Два твои человечка ненавидят друг друга, и не с сегодняшнего дня. Так пусть же они знают об этом и даже выложат все начистоту. Я во всем люблю ясность.
Он смотрел на меня, он смел на меня смотреть. Его взгляд не прячется, напротив. Он ищет ответного взгляда и удерживает его с упрямым и навязчивым упорством. Так что сам испытываешь желание отвести глаза, уклониться от его взгляда, как виновник. Он продолжал: