Жорж Дюамель. Хроника семьи Паскье
Шрифт:
Ему еще остается возделать огромное поле жизни. Но что же все-таки означает та перемена в ритме, которая вот уже лет пять путает все его расчеты? Похоже на то, что годы начинают сменяться быстрее прежнего. Говорят, что для стариков время представляет собою совсем иную ценность, чем для подростков. Тридцать три года! Это не обязательно середина пути. Дни стоят еще долгие, зато годы начинают кружиться в неистовом вальсе и один за другим исчезать в темной бездне. Прошло уже больше года, как у Сесили умер ребенок, больше двух лет, как Лоран защитил две свои докторские диссертации — теоретическую и практическую. По меньшей мере пять лет минуло с тех пор, как мрачный Жан-Поль Сенак нашел себе убежище в смерти. Пять лет, как профессора Шальгрена поразил паралич. «Не навестить ли его, хоть он далек от жизни и безразличен как труп?» Уже давно, давно дружественные связи, возникшие в «Уединении», потускнели и распались.
Несмотря
Лоб Лорана Паскье, лоб выпуклый, чистый, покрывается морщинами. Его тревожит мысль — неужели он окажется последним в роду? Он до сих пор еще не обзавелся семьей. Он и любит одиночество, и страшится его. У него уже выработались привычки и почти что предрассудки заядлого холостяка. Неужели жизненные соки, текущие из глубины веков, иссякнут на нем?
Молодой человек пожимает плечами. Он размышляет: «Я люблю жизнь, даже когда она ранит меня, даже когда приводит в отчаяние. Что может увлечь меня в сторону от избранного мною пути? Все мои устремления определились, все они совершенно ясны. Я занят любимой работой. Все говорят, что я выполняю ее честно. Если я не вполне счастлив, так зависит это только от меня самого. Я даже не вправе жаловаться кому бы то ни было».
Молодой человек в белом халате резким движением откинулся назад. Как смел полет мысли! Эти медлительные раздумья длились не более полминуты. Облако, плывшее на всех парусах навстречу солнцу, еще не достигло его. Сонная пчела, собирающая нектар с тюльпанов, еще не успела выбраться из первого цветка. Пузырек воздуха, поднимавшийся со дна водоема, еще не успел лопнуть, выйдя на поверхность... Лоран Паскье быстро проводит по нахмуренному лбу белой рукой, рукой ученого, которою он хотел бы гордиться, в то время как на самом деле скорее стыдится ее. Потом он направляется дальше.
Действительно ли он останавливался у водоема? Утверждать это могли бы только терпеливые хрупкие насекомые, для которых секунда человеческого времени — нескончаемый век истории. Считать так могут лишь крохотные неведомые создания, коим молния наших гроз представляется нескончаемым днем.
Глава II
Портрет великого служителя общества. О независимости административных функций. Выбор физического типа. Ревнитель дисциплины. Воздание труженику. Область, царство и империя. Не надо враждовать. Пальчиком по щеке
Время от времени дверь лаборатории отворялась. Лоран непременно оборачивался, и в движении этом сказывались готовность, беспокойство и даже некоторая тревога. Затем в лаборатории появлялся белый халат. Это входил молодой человек с банкой или клеткой в руках — один из двоих, занимавшихся исследованиями под руководством Лорана, либо уборщица с вениками и щетками. Ученый, на минуту отвлеченный этим появлением, вновь и не без усилия сосредоточивал внимание на препаратах, залитых холодным ясным светом из окна. По его быстрому взгляду, по легкому трепету рук даже самый недогадливый наблюдатель сразу понял бы, что молодой человек чего-то ждет.
Некто, отворивший дверь, оказался, по-видимому, не тем, кого надеялся увидеть Лоран. То был мужчина лет шестидесяти, солидный, с достоинством носивший свое толстое брюшко; на нем был сюртук, потертый на швах, и огромные башмаки с кожаной шнуровкой. Его черные крашеные волосы были прикрыты цилиндрической шапочкой. Видевшие его впервые, невольно искали в его толстых белесых руках преподавательскую указку.
Пьер-Этьен Лармина, директор Национального
Добившись столь высокого положения, г-н Лармина не сложил руки. Он стал осторожно проводить свою политику, основанную на двух положениях. Первое заключалось в том, чтобы неустанно критиковать Институт Пастера, который, по его мнению, «отдан в руки ученых, несомненно превосходных, но игнорирующих великие практические цели»; второе положение, хотя г-н Лармина о нем и умалчивал, сказывалось во всех его поступках и состояло в том, что он, прикрываясь улыбками, называл «научным мышлением». В подчинении у директора Национального института было человек тридцать незаурядных сотрудников — научных работников и профессоров, которые вызывали у него презрение, похожее на затаенную злобу. Он говорил, строя сочувственную мину и улыбаясь: «Все это взрослые дети, беспомощные дети!» Если ему случалось беседовать о своих сотрудниках с каким-нибудь политическим деятелем, он принимался тяжко вздыхать: «Они талантливы, может быть, даже гениальны, — спору нет, но они ничего не понимают, ничего не знают или знают весьма мало, а это означает, точнее говоря, что они знают только то, что знают. Вдобавок они тщеславны, безмерно обидчивы и, что хуже всего, страшно злопамятны. Нелегкое дело мирить их и добиваться, чтобы они шли в ногу».
Когда г-н П.-Э. Лармина выступал публично, — что случалось нередко, — он говорил о науке с таким воодушевлением, что у него сотрясались щеки и шевелились усы. К сожалению, г-н Лармина страдал забавным недостатком произношения, значительно умалявшим величие его речей: он выговаривал «с» как «ф» — словно школьник, читающий старинный текст, где эти две буквы похожи одна на другую. Он говорил: «Инфтитут... Фадитесь. Пожалуфта». Быть может, именно из-за этого легкого изъяна г-ну Лармина пришлось рано отказаться от активной политической деятельности, чтобы все силы отдать, как он сам выражался, «великому флужению об-щефтву».
В первые годы нынешнего столетия, когда г-н Лармина начал осваивать околонаучную деятельность, он решил, что уже пора ему выбрать себе определенную личину, некий физический тип, некую внешность. Он остроумно остановил выбор на внешности ни более ни менее, как самого Пастера, умершего за несколько лет до того. Он подстриг бороду, придав ей квадратную форму, отрастил усы, надел узкие очки в тонкой металлической оправе. Он стал носить прямые, открытые воротнички с отворотами, широкие черные сатиновые галстуки и крупную розетку ордена Почетного легиона, прикрепленную на видном месте. Ордену он придавал огромное значение, он ценил людей в зависимости от того, какой степени у них орден, и начинал знакомство с посетителем с беглого, но весьма тщательного обследования его петлицы с той или иной орденской ленточкой.