Жорж Санд
Шрифт:
К началу 40-х годов стал затихать шумливый романтизм. Крайний индивидуализм стал анахронизмом, борьба с семейными предрассудками за права личности сменилась более едкой борьбой за все более трудно достижимые человеческие блага. Классовое расслоение обострялось, бедность росла вместе с растущим капиталом, жизнь делалась обнаженнее и грубее. Бальзак писал свою «Человеческую комедию», и рядом с его «Кузиной Бетой» «Лелия» казалась детским лепетом. Жорж Санд не без горечи прощалась с красивой экзальтацией романтиков, так льстящей ее природной сентиментальности. Современный человек из костей и плоти, жадный и упрямый делатель золота, хищный столичный волк, перегрызающий горло своему сопернику, лавочник, тяжко и упорно накопляющий гроши в своей полутемной, обособленной лавочке, юркий чиновник, ловко вплетающий свою карьеру во все трагические и страшные события устрашающей своей грандиозностью парижской жизни, были ей глубоко антипатичны. Она была благодушна и спокойна, борьба за существование казалась ей уродством и несправедливостью главным образом в силу
Жорж Санд простодушна в своих писаниях и чужда как в жизни, так и в творчестве кокетства и недоговоренности. Писательство — ее потребность, ее сущность. Мысль живет для нее, только когда она изложена на бумаге. Если мысль не находит себе выражения в романе, она излагает ее в письме или в дневнике. Страдая в браке, она пишет один за другим разрушающие брачные установления романы: «Мельхиор», «Тост», «Валентина», «Индиана». Разочарованная в любви, она обретает славу заявлением своего неизлечимого пессимизма в «Лелии»; страсть к Мюссэ она рассказывает нескромно и в письмах, и в дневниках, и в романах. Она не забывает ни венецианских впечатлений, ни мелких дорожных приключений, ни мыслей своих, ни сомнений, ни чувств. Она живет вооруженная пером и бумагой. Рассказывать себя для нее потребность. Ей чужды художественные заботы о стиле, о композиции и вообще о форме ее произведений. Все возможные писательские качества она заменяет одним — искренностью. Эта искренность не очень глубока, легка, и поэтому мысль зарождается и находит свое выражение с необыкновенной быстротой, и Жорж Санд, как идеальный механизм, минута за минутой отмечает колебания настроений, идей, чувств в себе самой и в своей эпохе.
На остров Майорку Жорж Санд привозит также мало творческих сомнений и колебаний, как мало их и в вопросах личной жизни. Ее полнокровное вдохновение не знает перебоев и кризисов. Приняв Пьера Леру и его ученье, она пользуется свободными месяцами отдыха для записи своего обновленного мироотношения и пишет «Спиридиона». На первой его странице стояло посвящение:
«Г. Пьеру Леру.
Друг и брат по возрасту, отец и учитель по своим добродетелям и знаниям, примите посвящение одной из моих сказок не как труд, достойный быть вам посвященным, но как доказательство дружбы и почтения.
Жорж Санд».
«Спиридион» — повесть о монахе, искателе истины, нашедшем эту истину в смеси христианства, сен-симонизма и республиканства, туманная философия которой облечена в излюбленные автором приподнято-возвышенные и мистические образы. Жорж Санд считала этот роман своим философским манифестом. «Спиридион» был первым романом, в котором Жорж Санд, отказываясь от прежних исканий и сомнений, твердо ставит философские тезисы своего будущего творчества. Христианский социализм, опирающийся на теорию Леру о человеческом совершенствовании, — такова основа второго периода ее творчества. Этой философии она оставалась верной до конца и, вооруженная ею, выступила на арену социальной борьбы.
Зрелость и кристаллизация личности и писателя, начавшаяся два года назад, принесшая мучения и разочарования, достигнутая упорством, подкрепленная никогда не остывающим благодушным оптимизмом, окончательно завершилась.
Найденная истина, в соединении с известностью, давала право перейти на проповедничество, взять на себя почетную роль учителя жизни, ту роль, которая всегда казалась Жорж Санд с ее матерински-педагогическими наклонностями наиболее завидной и спокойной.
Молодой и болезненный Шопен очень скоро почувствовал на себе гнет этого зрелого и прямолинейного характера. На Майорке сначала в мало пригодном для жилья «Доме ветра», а затем в заброшенном картезианском монастыре Вальдемоза, где Жорж Санд, пренебрегая всеми житейскими неудобствами, тешила свою фантазию мрачной поэзией окружающего, Шопен чувствовал себя потерянным и угнетенным. Сильные впечатления, которые его здоровая подруга воспринимала глазами и которые не проникали глубже ее хорошо организованного писательского рассудка, где они экономно складывались для будущих произведений, ранили Шопена в самое сердце и потрясали его нервную систему. Человек и художник в нем были неразделимы, и творчество для него было всегда мучительно. Он ничего не умел придумывать ни в своей личной жизни, ни в своих произведениях, все, им написанное, стоило ему крови, нервов и страдания. Жорж Санд, которой так легко давалось творчество, которая никогда не знала моментов кризиса, не могла понять капризов, неудовлетворенности, отчаяния и поисков его работы. Она не знала писательских сомнений, и в творчестве музыканта они ей были также непостижимы. Бури на Майорке, южные дожди, вой ветра на заброшенном кладбище, обнаженные неприветливые майоркские скалы, нравившиеся ей как романтическая декорация, пугали и угнетали незащищенного рассудочностью нервного Шопена. Жорж Санд могла быть мистиком и пессимистом в своих романах, но в живой действительности предчувствия и необъяснимые страхи были ей совершенно чужды. Она любила дождь и ветер, прогулки с приключениями простой любовью выросшей среди природы здоровой крестьянки. Пейзаж для нее всегда оставался пейзажем, и никакое интимное чувство между ней и природой, никакой сознательный или бессознательный пантеизм не согревал ее воображения. Она отдавала должное творчеству Шопена, но не понимала его сложного процесса. Жизнь на Майорке казалась ей идеалом семейного благополучия. Угнетенность Шопена она объясняла его болезнью и сердилась на его мнительность.
В своем упрямом стремлении к благополучию Жорж Санд не хотела замечать никаких угрожающих симптомов; даже болезнь Шопена, такую явно-разрушительную, она воспринимала как недомогание и, ухаживая за ним, мало тревожилась. Его потребность в комфорте и удобствах она считала признаком аристократической избалованности, его подлинные страдания принимала за преувеличения мнительности. Защищаться и оправдываться было не в характере Шопена. Взрывы дурных настроений оставались по-прежнему необъяснимыми. Друзьям в Париж посылались радостно-благодушные письма, где описывались прелести семейной жизни и нравственные достоинства Шопена. Он тоже не жаловался.
Горечь одиночества капля за каплей уже начинала проникать в это чрезмерно обособленное сердце. Морис, фанатически преданный матери, близкий ей по характеру и вкусам, без уважения и с фамильярным товариществом обращался с другом своей матери, не видя за его покорностью и болезнью ни его таланта, ни его гениальности. Одна маленькая Соланж, экстравагантная, неуравновешенная девочка, своим ребячеством, злобными капризами, сложностью разряжала атмосферу душного благополучия, в которой томился Шопен.
Хлопотливо и радостно Жорж Санд пользовалась своим благополучием. Дети усиленно учились, ночи она с бухгалтерской аккуратностью отдавала работе, впечатления, нужные для будущих романов, приходили к ней сами собой. Шопен мрачно и страдальчески работал, но, не видя моральных причин, продиктовавших ему траурный марш и B-moll'ную сонату. Жорж Санд только деловито радовалась его творческим достижениям.
Только к весне 39-го года, после долгих месяцев тщательно скрываемых страданий, болезненная тоска Шопена стала очевидной. Неудобствами жизни и нездоровьем Жорж Санд объяснила его страстную тягу прочь из-под южного неба, от цветущих роз и пальм. Счастливое семейство, глубоко уверенное в подлинности своего счастья, решило покинуть Майорку и вернуться в Париж.
«Пребывание в Вальдемозе, — писала Жорж Санд, — сделалось пыткой для Шопена и мучением для меня. Милый, веселый, очаровательный Шопен был невозможен в замкнутом кругу своих близких. Нельзя было быть более благородным, деликатным, бескорыстным, более верным, прямым, более остроумно блестящим в минуты веселья, более глубоким и законченным в своем творчестве, но вместе с тем, увы, не было настроения духа более неровного, воображения более подозрительного и болезненно-фантастического, более чувствительной раздражительности. И во всем этом был виновен не он, а его болезнь. С него словно заживо содрали кожу, так была чувствительна его душа. Все под небом Испании, кроме меня и моих детей, стало ему антипатично и неприятно».
Эти близорукие объяснения усыпляли всякую тревогу. С Майорки Жорж Санд возвращалась в Париж с прежним бодрым и радостным настроением, с новым запасом сил и впечатлений, с непоколебимой уверенностью в своем семейном благополучии.
Глава девятая
На улице Пигаль
Улица Пигаль — одна из тихих улиц Парижа 40-х годов. Из-за высоких каменных стен свешиваются над прохожими ветви лип и вязов. Здесь мало городского шума, дома со спущенными жалюзи, палисадники с клумбами цветов напоминают деревню. Под номером 16 числится большой строгий каменный дом, позади которого заросший маленький садик тих, приветлив и уютен. Среди этого сада выстроен павильон, напоминающий загородную дачу. Сирень густо разрослась под его окнами. Случайные прохожие бросают на него мимолетный взгляд. Приезжие иностранцы и туристы считают долгом посетить улицу Пигаль, как новейшую европейскую достопримечательность. Наиболее смелые, под тем или иным предлогом, вооруженные рекомендательными письмами, пытаются проникнуть внутрь павильона и хотя бы на мгновенье увидеть воочию его хозяйку. Такие даже краткие свидания служат материалом для фельетонов, писем, газетных статей и мемуаров. Улица Пигаль в 40-х годах имеет то же значение, какое имело XVIII веке Ферне — приют Вольтера.