Жосс
Шрифт:
— Чего ради ты так распелся? Из-за женщины, да? Вечные истории с женщинами! Вечно эти непристойные песни! Вечное свинство!
Она столько раз повторила это «свинство», что у нее сорвался голос. Жосс мягко пожурил сестру, братским тоном уверяя, что ее гневные слова ничем не оправданы, ибо он очень далек от непристойных мыслей.
— Уверяю тебя, что у меня в голове совсем другое, а не эти глупости. Что до женщин…
Он тихо рассмеялся, как бы показывая, что у него есть более важные заботы. Валери неправильно истолковала его смех и, выведенная из себя этим благодушием, подошла к нему совсем близко, почти вплотную, крича, что он лжец и лицемер. Жоссу показалось, что сейчас она укусит его или даст пощечину, но внезапно она расплакалась, бросилась ему на шею и прерывающимся от рыданий голосом назвала его своим дорогим-дорогим братцем. В исступлении, всхлипывая, она с поразительной силой обхватила его обеими руками, притиснулась лицом к его лицу и, судорожно изгибаясь, прижалась к нему всем телом, яростно царапая ему спину. Почувствовав омерзение к этой тошнотворной близости, Жосс каблуками придавил ей пальцы на ногах и, высвободив правую руку, ударил кулаком в челюсть. Как будто даже не заметив этого, она не разжала своих объятий, и ему пришлось несколько раз ударить ее кулаком и коленом, пока наконец с окровавленным лицом
Валери не могла простить брату, что ему довелось увидеть ее в таком возбуждении. И вообще их совместная жизнь осложнилась каким-то обоюдным чувством стыда, возникавшим при воспоминании об этой тягостной сцене. Встречаясь за обеденным столом, они хранили почти полное молчание, избегая даже смотреть друг на друга. Что до Жосса, то, несмотря ни на что, инцидент оказал на него не такое уж сильное воздействие и не изменил его существования в том, что сейчас было для него основным. Он жил теперь только соседским ребенком, время его проходило лишь в улыбках, которыми он обменивался с мальчиком, и в созерцании. Даже за столом, когда единственной его мыслью оставалась мысль об Ивоне, он был все так же счастлив и только радовался, что эти молчаливые трапезы позволяли ему предаваться сладостным мечтаниям.
Так прошло два года, в течение которых брат и сестра были почти чужими друг для друга — по крайней мере внешне, ибо если молчание Жосса служило лишь признаком равнодушия, то с Валери дело обстояло иначе: ее ненависть и жажда мести еще усиливались во время этих безмолвных свиданий с глазу на глаз. Она могла бы выгнать его из своего дома, и такое желание у нее было, но, не говоря о материальных преимуществах, которые ей обеспечивала совместная жизнь, она все еще надеялась когда-нибудь восторжествовать над ним, унизить, благодаря какому-нибудь новому событию. А вернее сказать, она ожидала разрыва между Жоссом и заполонившей его женщиной, разрыва, который, по ее предположениям, должен был произойти рано или поздно. Валери хотелось бы увидеть эту тварь. Она воображала ее роскошной красавицей, обладающей всем тем роковым обаянием, какое соединяют в себе звезда экрана, уличная девка и какая-нибудь похотливо извивающаяся жительница Востока. Однако он хранил молчание о предмете своей страсти, и она могла только рисовать себе образ этой женщины, не в силах предпринять что-либо, могущее приблизить срок столь желанного ею разрыва. Ей приходилось довольствоваться тем, что она вредила брату, сажая жирные пятна на его одежду, на галстуки, портя пемзой его пиджаки и нарочно гладя раскаленным утюгом воротнички и манжеты его рубашек, чтобы они пожелтели. Иногда она целый день возилась с его кальсонами, рвала их, а потом штопала нитками другого цвета. И постепенно внешний облик Жосса, который прежде тщательно следил за собой, в самом деле сильно изменился. Валери действовала с рассчитанной медлительностью, и вот из-за потертых, засаленных костюмов, плохо выстиранного белья, потерявших форму ботинок (она портила их точильным камнем), он, сам того не замечая, утратил вкус к чистоте, к аккуратности. Дошло до того, что он брился уже только раз в три-четыре дня и так мало занимался своим утренним туалетом, что едва ополаскивал лицо. У него был теперь просто неопрятный вид, и от него дурно пахло. Удивляясь, тревожась, Валери не понимала, каким образом он может еще нравиться красивой женщине, но с удовлетворением наблюдала эти первые шаги на пути к упадку, которые являлись делом ее рук и началом ее отмщения.
Между тем Жосс и не подозревал о терзаниях сестры и ничего не делал — во всяком случае умышленно, — чтобы их усилить. Оценив прелесть своих новых занятий, он даже строго осуждал себя за прежние старания производить разнообразный шум. Однако от первых месяцев, прожитых вместе с Валери, у него осталась привычка скрывать важнейшие свои дела. Он старался вести себя так, чтобы сестра не могла догадаться о его привязанности к ребенку соседей, так как, с одной стороны, он считал, что она недостойна прикоснуться к такому прекрасному чувству, а с другой — опасался, что она помешает этой дружбе, как только проникнет в его тайну. Преобразившись, перенесясь в какой-то зачарованный мир, Жосс наблюдал, как растет мальчик, и ему казалось, что он и сам растет вместе с ним, что его настоящая жизнь началась лишь в тот день, когда он познал радость любви. Внимательнее, чем родители, он следил, как все больше развивается Ивон, как расширяется его ум, и хранил ясное воспоминание о всех пройденных мальчиком этапах. Он купил фотоаппарат и ежедневно фотографировал Ивона, когда находил удобную минуту, а негативы отдавал проявлять в административный центр департамента, так как боялся, как бы родители или Валери не обнаружили случайно его интерес к ребенку. Почти каждую неделю он получал из фотографии объемистое заказное письмо, на конверте которого были напечатаны название фирмы и адрес отправителя. Почтальону было приказано вручать письма в собственные руки адресата и даже никому их не показывать, так что все попытки Валери взглянуть на них терпели поражение. Эти еженедельные послания, источник которых был ей совершенно непонятен, отравляли ночи старой девы. Неоднократно, пользуясь отсутствием Жосса — а его прогулки делались все короче, — она безуспешно пыталась открыть замки его сундучков, надеясь найти там эти заказные письма.
Фотографии, по большей части посредственные, были сняты с чересчур далекого расстояния и в неудачном ракурсе, но для Жосса каждая из них, даже расплывчатая, даже испорченная, представляла известный интерес, потому что была связана с каким-то воспоминанием, которое она закрепляла и уточняла в его памяти. Он вставлял их в альбомы, делал надписи, помечал даты, снабжал пояснениями или рассказом, относившимся к тому дню, когда они были сняты. «25 июня. Он побежал, споткнулся, оцарапал коленку, заплакал, пришла служанка. Я крикнул ей: «Смажьте йодом». Она поняла. Когда мальчик вернулся в сад, он уже не плакал и не хромал. А я было испугался». Эти альбомы помогали ему коротать дождливые или зимние дни, когда он видел ребенка только мельком. Некоторые фотографии были удачнее, и он отдавал увеличить их. Иногда по вечерам, запершись у себя в комнате, закрыв ставни, он позволял себе маленькое пиршество. Выдвинув кровать на середину комнаты — причем как-то раз Валери, подслушивавшая за дверью, не могла удержаться и крикнула: «Да что это ты там делаешь?», на что он ответил: «Не суйся не в свое дело», — итак, выдвинув кровать, чтобы иметь возможность двигаться свободно вдоль стен, он снимал портрет маршала Фоша и другие военные сувениры (большая часть которых была в конце концов погребена в сундучке) и повсюду развешивал фотографии Ивона и его увеличенные портреты всех размеров. Он допоздна разгуливал по комнате, останавливаясь перед множеством фотографий, вполголоса выражая свою радость, свой восторг, а иногда даже громко хохотал, над какой-нибудь позой или выражением лица ребенка, вновь встававшими перед ним. Что до Валери, которая подслушивала на площадке лестницы, то она выходила из себя, не понимая причины этого бурного веселья.
Однако с течением времени безоблачное счастье Жосса омрачилось некоторыми огорчениями. По мере того как ребенок делался старше, он стал более сдержанным, словно поняв разницу между своим возрастом и возрастом Жосса и признав в нем взрослого. Дружбе их как будто ничего не угрожало, но Ивон стал более скуп на улыбки и больше интересовался теперь собой и играми, которые придумывал. Присутствие Жосса было ему приятно, но он уже не с таким нетерпением ожидал, когда тот появится в окне. Его сдержанность сделалась еще более заметной, когда другие дети стали приходить в сад его родителей играть с ним. В те дни, когда с ним были его одногодки, он не улыбался Жоссу, смотрел на него лишь изредка, украдкой, и на лице его отражалось нетерпение, словно он чувствовал себя скомпрометированным в глазах товарищей столь странной дружбой. У Жосса сжималось сердце, и он некстати улыбался еще чаще, не понимая, что мальчика это раздражает. Ему искренне хотелось радоваться тому, что Ивону весело с этими товарищами, но в иные минуты он поддавался чувству ревности, досады и подумывал, что неплохо было бы засадить их в тюрьму денька на четыре.
В одно октябрьское утро, когда мальчик в первый раз отправился в школу, у Жосса защемило сердце, и внезапно из глаз у него хлынули слезы. В его жизни это событие оказалось не менее важным, чем в жизни ребенка. Теперь в дни школьных занятий Жосс взял за правило уходить из дому в семь часов утра и бродил по городу с единственной целью встретить мальчика, когда тот пойдет в школу. Он ждал этих утренних встреч с мучительным нетерпением, потому что поведение мальчика, всякий раз неожиданное, являлось для него потом предметом бесконечных размышлений. В конце концов он заметил, что Ивон не скупится на улыбки лишь тогда, когда бывает один. Если же с ним шли товарищи, он только снимал шапку с холодным, почти жестким взглядом, а порой даже притворялся, будто не заметил его. У Жосса были слишком бесхитростные, слишком наивные представления о детстве, чтобы он мог предположить, что Ивон стыдится перед товарищами этой дружбы. Еще менее он подозревал, что не только его возраст, но и неопрятная поношенная одежда, придающая ему вид бедняка, настраивают против него выросшего в зажиточной семье пятилетнего ребенка, который, разумеется, презирал внешние признаки нищеты и питал к ним отвращение. Таким образом, расчеты Валери, старавшейся портить и пачкать костюмы брата, чтобы сделать его менее привлекательным, в конце концов оказались верными. С тех пор, как соседский мальчик пошел в школу, она стала замечать, что у Жосса часто меняется настроение, что иногда он кажется хмурым, и она, не показывая из осторожности виду, радовалась, надеясь, что «той твари» надоело, что конец ее владычества близок и скоро начнется ее собственное. Однако она была вынуждена признать, что у него бывают еще и хорошие дни. И самым значительным, самым тревожным был тот факт, что он продолжал регулярно получать заказные письма.
Однажды, из-за оплошности брата, к ней в руки попал пустой конверт, на котором были напечатаны фамилия и адрес фотографа. Несколько дней спустя, под предлогом какого-то приглашения, она села на поезд, поехала в административный центр департамента, явилась к фотографу и попросила выдать ей фотографии для господина Жосса. Фотографии были готовы, и ей отдали их без всяких возражений. На улице она взглянула на них и с изумлением, с яростью решила, что у брата есть от «той твари» сын, рождение которого он держит втайне. Фотографии были расплывчатые, сняты сверху, и трудно было различить черты лица ребенка, а с первого взгляда даже пол его казался неясным. Валери уселась на скамейку в городском саду, чтобы как следует их рассмотреть. На одном из снимков она наконец узнала дом соседей, отчетливо видный на заднем плане, на фоне темных деревьев, и поняла, кто этот мальчик. Подобное открытие, дававшее место для множества догадок и прежде всего для догадки о связи Жосса с женой страхового агента, озадачило ее, ибо ни одна из них не казалась правдоподобной. Вечером, когда брат пришел в столовую обедать, она протянула ему конверт и небрежно сказала:
— Там, в городе, я видела Одрио, фотографа, и он сказал, что у него есть для тебя фотографии. Я привезла их тебе.
Удивленный, встревоженный, он покраснел, как преступник, и решил, что должен объясниться, рассказать о своей привязанности к соседскому ребенку.
— Трудно вообразить, — сказал он с глуповатым смехом, — до чего мил, до чего приятен этот малыш. Настоящий ангелочек!
По улыбке сестры он понял, что выдал свою тайну и опошлил ее.
Узнав об истинной сущности этой великой страсти, которую она представляла себе совсем иной, Валери была и довольна, и разочарована. Жосс потерял в ее глазах тот престиж, каким она его наделила, воображая, что он предается разврату в объятиях дурной женщины. Она увидела в его сентиментальности признак старческого маразма и решила, что он созрел для лопаты и граблей. На другой же день после поездки в город она, хоть это ей было нелегко, попыталась вновь завязать отношения с соседями и пошла поговорить с хозяином дома о том, что хочет застраховаться на случай пожара в обществе, где он работает. Агент встретил ее с холодком, но так как она сказала, что хочет также застраховать жизнь в пользу брата, он быстро оттаял, и разговор стал более сердечным. Посетив дом еще несколько раз, она проявила тонкость ума, на какую, как правило, не была способна, и сумела понравиться всей семье.
Как-то в полдень, в конце апреля, Жосс стоял у окна своей комнаты и вдруг увидел собственную сестру, которая вышла из дома соседей и стала прогуливаться по их саду вместе с женой агента и с Ивоном. Пройдя несколько шагов, Валери, державшая Ивона за руку, приподняла его и, говоря что-то, со смехом показала пальцем на окно, в котором виднелась фигура Жосса. Мать подняла голову и посмотрела туда же. Жосс отпрянул с такой быстротой, словно боялся, что его обрызгают грязью, ноги у него подкосились, и он повалился на кровать. Появление в этом саду Валери, ее фамильярность с Ивоном — все это таило в себе что-то бесстыдное, но, главное, он уже предвидел осквернение его близости с мальчиком, умышленное, коварно рассчитанное осквернение. Жосс никогда не разговаривал с Ивоном, между ними было лишь безмолвное общение. В их дружбе был привкус тайны, в котором, возможно, и состояла для мальчика ее истинная ценность, ее хрупкое очарование. Жосс долго сидел на кровати, вновь и вновь мучительно перебирая в уме случившееся, не смея подойти к окну из страха поймать во взгляде Ивона упрек, презрение, а быть может, уже и равнодушие. Часов около шести он услышал, как Валери открывает калитку, обходит дом, потом поднимается по лестнице, собираясь войти к себе и переодеться. Когда она оказалась на площадке, он открыл свою дверь и крикнул: