Жребий вечности
Шрифт:
– Ну, не знаю! – начальственно ударяет ладонью по столу барон фон Браун как раз в тот момент, когда на галерке появляется доктор Зиверс. – В любом случаю заниматься земными поисками этих знаний придется вам и вашим коллегам, Скорцени. Вас, господин Зиверс, это тоже касается. Мое дело – устремляться в небо.
– Извините, барон, но я считаю, что сеанс был очень удачным! – откровенно обиделся на него реальный руководитель «Аненербе».
– В том смысле, что с нами стали о чем-то там говорить, а не послали к дьяволу?
– О дьяволе в этой святой обители ни слова, барон. И потом, надо послушать,
– Детскую мазню лунатика – вот что вы на них увидите.
– Не зря я говорил, что вам не следовало приходить на этот сеанс! – леденеет голос штандартенфюрера СС Вольфрама Зиверса. – Ваше неверие в возможности и расположение к нам Высших Неизвестных – оно здесь неуместно и недопустимо! – бросает покровитель аненербовских колдунов, уже стоя на выходе. – Тонкие материи космоса чутко улавливают присутствие подобных отрицателей, им претит ваша энергетика скептицизма!
Этот аргумент Зиверса действует неотразимо. Нет, поначалу он все же по инерции ворчит: «Тонкие материи, тонкие материи!», – но затем умолкает, поднимается со своего кресла и, виновато посматривая то на штандартенфюрера, то на Скорцени, прохаживается по галерке, хотя размеры ее на нервные метания явно не рассчитаны.
– Ладно, – наконец бросает он. – Пойдем к дешифровальщикам, посмотрим, что они нам скажут. Но я хочу, чтобы в этой стране все знали, что я желаю летать на ракете, а не на метле!
– Но не я и не Мария Воттэ, – срывается теперь уже Зиверс, – виновны в том, что на метле у вас получится скорее и лучше, чем на ракете, наш дорогой ФАУст-Барон! Так что вы уж извините!
– Странные вы люди! – говорит им вслед обер-диверсант рейха, не заботясь о том, чтобы эти двое чернокнижников действительно услышали его. – Мы присутствовали на сеансе связи с Высшими Неизвестными. Получая возможность убедиться, что такая связь в самом деле существует, что это не фокус и не шарлатанство – как в этом пытаются убедить нас некоторые церковники и… просто яростные отрицатели. И это уже само по себе – таинственно и прекрасно.
4
…Впав в мечтательное полузабытье, фельдмаршал Роммель как-то не заметил, когда на каменистом плато, на кострище догорающего дня и на фоне выжженного поднебесья неожиданно начал материализовываться миражеподобный силуэт верблюда. Еще одного!
Они врывались в поток сознания завоевателя Египта подобно явлению небес, и, заинтригованный эти бредовым видением, Роммель даже приподнялся в своем гамаке, пытаясь убедиться, что ему действительно не померещилось.
Нет, ему не померещилось: там, на неосязаемой грани между миражным видением и призрачной реальностью, действительно зарождался небольшой караван. Неизвестно откуда прибывший и куда направляющийся, он чинно вышагивал по ничейной полосе, по смертельному, огненному лезвию войны, символизируя собой абсолютное презрение не только караванщиков, но и всего народа, самой этой страны, – к обоим завоевателям, их мечтаниям и амбициям.
Возможно, что он и в самом деле зарождался из глубины веков пустынным преданием предков, освящал своим пришествием современность и непознанной загадкой уходил в вечность. Всадники, мерно покачивавшиеся на спинах животных, представали всего лишь тенями своих предков, духами пустыни, восставшими в одном из ее неистребимых миражей.
«А ведь вполне может случиться так, что когда-нибудь, в ХХII столетии, в этой пустыне станут появляться миражи, воссоздающие колонны твоих солдат и твои танковые клинья. И лишь самые отпетые знатоки истории решатся предполагать, что это из погибельного мрака столетий, из страны мертвых, приходят к своим потомкам дивизии, погубленные в египетских песках неким германским фельдмаршалом Роммелем. Именно так эти неучи с университетскими дипломами и будут формулировать судьбу солдат твоего корпуса: «погубленные фельдмаршалом…»
Со своей «пальмы» – как он называл гамак – Роммель так и не спустился. Тем не менее образно представил себе, как десятки тысяч глаз по обе стороны плато провожают в эти минуты неизвестно откуда появившийся и неизвестно куда бредущий караван, самим появлением своим отрицающий какие-либо притязания чужестранцев и на эту землю, и на власть над ее народом.
Даже вьючные верблюды в этой Богом проклятой пустыне взирали на пришельцев, как на унтерменшей – вот что здесь происходит! Как на унтерменшей и прочих недочеловеков!
«Интересно, у кого первого сдадут нервы? – неожиданно загадал Роммель. – У моих легионеров? Нет, у британцев?»
Однако все гадания Лиса Пустыни, как называли теперь генерал-фельдмаршала, оказались напрасными: выстрела так и не прозвучало. Не нашлось ни одного обезумевшего от жары рядового и ни одного по самой природе своей безумного фельдфебеля, который бы попытался пресечь движение этого для обеих сторон вражеского и неизвестно что везущего в своих тюках каравана.
Прошествовал последний верблюд, караван растворился в мерцающей дымке, и только теперь Роммель ощутил, насколько одиноко и тоскливо ему в этой стране-пустыне. И насколько она неизлечимо пустынна.
«Нет, – с яростью молвил он себе – все против тебя на этой земле. Казалось бы, та же пустыня, те же караваны. И те же англичане – в лютых врагах… Все вроде бы то же самое, что представало и перед Наполеоном, даже предательство “вольфшанцкой Директории”. И почти та же слава.
Но жестокость бытия в том и заключается, что в глазах современников ты предстаешь всего лишь тенью Бонапарта. Только тенью. И что из того, что тебя тоже побаиваются – и по ту сторону плато, и по ту сторону моря? Побаиваются-то лишь потому, что помнят о военном гении Наполеона и понимают, как велико для тебя искушение пойти по его африканским стопам.
Нет, второго Наполеона эта пустыня сотворить уже, видимо, не способна! Так и остаться тебе Лисом Пустыни, – объявил он приговор собственному честолюбию. – Всего лишь лисом, а никак не повелителем.
А ведь и в самом деле, кто способен будет убедить историков и саму Историю, что виновны в этом африканском крахе не ты и твои легионеры, а… предательство берлинских штабистов, предательство самого фюрера? Ибо нельзя, в высшей степени безнравственно целый корпус посылать на некую “стратегическую” гибель! Если только позволительно говорить на войне о… каком-то там проявлении нравственности!»