Жрицы любви. СПИД
Шрифт:
69
Наконец 2 декабря мы с доктором Шанди отправились обедать в ресторан «Паланкин». Я выбрал столик в глубине зала, хотя у нас уже вошло в привычку говорить обо всем обиняками; правда, с некоторых пор я плевал на всякую скрытность и к тому же недавно передал своему издателю рукопись книги, где открыто говорилось о моем заболевании, а коли такая новость попала в рукопись, предназначенную для такого издателя, ее не замедлили — по секрету всему свету — распространить по Парижу с быстротой молнии; я этих слухов ожидал спокойно и даже с некоторым безразличием — все в порядке вещей, я всегда во всех книгах выдаю собственные тайны, и эта мною же открытая людям тайна непоправимо и безвозвратно изгоняла меня из их общества. Как прежде, мы с доктором Шанди, дабы немного отвлечься от грустной цели нашей встречи, для начала завели светскую беседу о том о сем: о музыке — это конек доктора, о моих книгах, о делах вообще — его и моих. Он поведал мне, что оказался в затруднительном положении: приходится разрываться между двумя квартирами, да еще каждый день бегать подыскивать себе новую, надо переезжать, все книги упакованы, невозможно ни читать, ни заниматься; к тому же он оставил друга, с которым прожил больше десяти лет; покраснев, доктор добавил: «Моего нового друга зовут так же, как и вас», — и назвал меня по имени. Стефан говорил, что самоубийство — рефлекс только вполне здорового организма, это меня тревожило, подталкивало к решению, вероятно, преждевременному; я страшился того мига, когда болезнь меня одолеет и отнимет свободу выбора — жизнь или смерть. Доктор Шанди отрицал мнение Стефана. «Не далее как в день последнего вашего визита ко мне я получил еще одно тому подтверждение: едва вы ушли, мне сообщили неприятное известие — один из моих пациентов, около года принимавший АЗТ, наложил на себя руки, а звонил его друг». Я спросил, как несчастный ушел из жизни. Повесился. «Но у меня есть другие пациенты, они тоже принимали АЗТ, — продолжал доктор Шанди, — и все в прекрасном состоянии, физическом и психологическом. Одному из них за пятьдесят, и дела у него идут как нельзя лучше, правда, вот эрекции прекратились, сам он видит причину в побочном действии лекарств — по-моему, странно, а вот психологические проблемы СПИДа — это ближе к истине; однако мой пациент весьма энергичен и не собирается мириться с импотенцией, говорит, у него появился новый партнер, которого он намерен ублажать, и теперь раз в неделю, помимо контрольного забора крови, его лечат — делают профилактические инъекции в половой член». Затем доктор Шанди рассказал мне о случае с инфицированным мальчиком, эпилептиком: во время припадка он укусил брата,
70
В предпоследний раз я виделся с Биллом 23 декабря, на следующий раз после первого моего похода в клинику имени Клода Бернара, мы отправились обедать в итальянский ресторан на улице Гранж-Бательер — был у нас такой обычай. Мы сидели одни в пустом зале, прислуживал тот же сердитый официант, но ходили мы туда часто, и в конце концов он стал приветливее; официант считал Билла праздным миллиардером, порхающим с континента на континент вечно в поисках лета, солнца, в то время как Билл, бледный от усталости, вдобавок запутался в проблемах и условностях американского бизнеса и еще с тревогой ожидал результатов эксперимента с вакциной, на которую сделал ставку. В Атланте Билл видел испытуемых — молодых мужчин из «группы В», получавших вакцину Мокни, и встретил, сообщил он усталым голосом, сияющих и пышущих здоровьем юношей, которые вовсю занимались культуризмом. От подопытных кроликов потребовали полного молчания и заставили их подписать не только контракты на испытание вакцины, по которым фирма-изготовитель не несет никакой ответственности в случае ухудшения состояния пациента или его смерти, но и вообще обязали хранить строгую тайну относительно испытаний, под угрозой судебных преследований им запрещалось разглашать какие бы то ни было сведения о перенесенных ими опытах. Среди них был парень лет двадцати, по словам Билла, необычайно красивый, с идеальной фигурой, но, увы, — инфицированный. Во Франции апробация начнется в январе, Мокни решил в придачу к прививке вакцины делать больным внутривенное введение гамма-глобулина, полученного в Заире из плаценты инфицированных ВИЧ женщин. Билл добавил, что возглавляемая им лаборатория ведет крупнейшие в мире закупки плаценты, то есть сырья для производства гамма-глобулина. Однако переговаривались мы с Биллом вяло, без энтузиазма, словно уже не веря, что вакцина окажется действенной и остановит болезнь, будто нам вообще плевать было на все это, и не как-нибудь, а с высокого потолка.
71
Между тем мы с Жюлем отправились в Лиссабон — отпраздновать, как обычно, годовщину нашего знакомства. На сей раз поездка измучила нас обоих, я увлекал Жюля за собой все глубже и глубже, в бездонную пропасть, она разверзлась в моей душе оттого, что Жюль был рядом и я упорно, неослабно тянул его к удушью, к гибели; Жюль по слабости своей или, наоборот, благодаря силе воли сам не знал, не ведал душевных мук: он страдал лишь тогда, когда у него на глазах мучился близкий человек, а Жюль, можно сказать, выбирал в друзья тех, кому суждены были величайшие страдания, — прошлым летом мне как-то пришлось успокаивать его любовника, ночь напролет рыдавшего в соседней комнате, — а теперь палачом стал я, из-за меня Жюль испытал гнетущую душевную муку, но и я видел страдания Жюля, они точно так же терзали мне душу и сливались с моими; обессиливали меня, целыми днями я лежал, прикованный болезнью к постели, превратившись в полутруп; у меня будто бы до срока началось умирание, да оно и без того должно было вскоре наступить, уже не хватало сил подняться ни по крутой улочке, ни по лестнице в гостинице, ложиться спать позже девяти вечера я не мог, днем тоже непременно нужно было прилечь. У нас совсем не осталось сил хоть на толику чувственности, пылкости. Я спросил Жюля: «Ты страдаешь от того, что нет любви?» Он ответил: «Нет, я просто страдаю». Ничего омерзительнее этих слов я никогда от него не слышал. Чаша страданий Жюля переполнилась в ясный, солнечный день, мы ехали поездом из Лиссабона в Синтру, сидели по разные стороны прохода, прильнув каждый к своему окну; когда поезд отошел от станции, вагоны были почти пустые, но очень скоро вошло множество пассажиров — линия-то пригородная, кому недалеко, те даже ходят прямо по путям; на одной скамейке могло уместиться человек шесть, но никто не хотел садиться рядом со мной или напротив, да вообще поблизости; на остановках я перестал смотреть на входящих, ибо меня терзал и смех и ужас: люди скорее будут сидеть друг у друга на голове, чем развалятся рядом со странным типом, да, я казался им странным, они готовы были бежать от меня как от чумы. Видимо, Жюль тоже заметил — люди отходили от моей скамейки, точно я смердел, и садились рядом с ним, но я не смел обернуться и взглянуть ему в глаза: я, мол, все понял и обвиняю Жюля в сговоре с ними, — не смел, ибо Жюль был совершенно раздавлен страданием. В лиссабонском квартале Граса, в крытой галерее дворика, к которой примыкала витрина бакалейной лавки, я увидел, стоя против света, выставленные в витрине полупрозрачные, словно бы леденцовые игрушки; я решил купить их и зашел в лавку — оказалось, это восковые детские головки; было время, родители приносили в церковь головки-посвящения, если ребенок болел менингитом. Но в квартале уже давным-давно ни у кого менингита не было, и пять головок разом бакалейщик сбыл мне не без удивления. Я поставил их на перила балкона — хотел сфотографировать на прекрасном фоне — феодальный замок с флагами, золотая лента реки, ажурный мост, исполинская статуя Христа на противоположном берегу, пронзающая пространство меж небоскребов, а Жюль вдруг заметил, что головок, которые я совершенно без задних мыслей по одной отобрал из великого множества, всего пять: это напомнило ему «Клуб пяти» — символ нашей семьи, спаянной горестными событиями. Я вдруг сообразил, что на сей раз, по сравнению с предыдущими традиционными поездками в Лиссабон, Жюль словно бы избегал разговоров о Берте, хотя надо же позвонить и узнать, как там с детьми. Дома у них был настоящий лазарет: дети пошли в школу, и за первую же четверть учебного года Берта совершенно вымоталась, в довершение всего у нее начался острый отит, по совету доктора Шанди она решилась-таки взять бюллетень на неделю, а дети между тем слегли с высокой температурой — эпидемия китайского гриппа уложила в постель уже два с половиной миллиона французов; малыш Тити, по-прежнему полупрозрачный почти до синевы, беспрестанно кашлял, ему регулярно делали рентгеновские снимки легких и массаж, чтобы отходила мокрота. В день нашего отъезда из Лиссабона я с утра упаковал пять восковых головок и решил позвонить Берте, узнать, как дела в Париже: меня встревожило то, что Густав на мои звонки не отвечал и не поздравил нас с Жюлем с годовщиной. К телефону подошла мать Берты, она всегда отвечала кисло-сладко, а сейчас в ответ на мое вежливое приветствие и вовсе издевательски расхохоталась: «Дорогой Эрве, у меня-то дела идут прекрасно! В Лиссабоне, должно быть, чудесная погода? А мы здесь, представьте себе, в панике: Берта — сама не своя, только что увезла Тити в больницу — он весь покрылся красной сыпью, веки распухли так, что не видно глаз, ноги в коленях ужасно отекли и не сгибаются; ну а как вы с Жюлем, хорошо отдохнули?» Я повесил трубку. Жюль глядел на меня настороженно. Я признался ему сразу: новости, собственно говоря, не блестящие; стоило ли скрывать то, что расписывала по телефону мать Берты? Мне захотелось пойти в церковь и оставить там мои посвящения — ведь таков был обычай, для того и отлиты из воска эти фигурки, кстати, теперь я был уверен — все мы пятеро больны… Жюль заявил: он, дескать, во всю эту хреновину не верит, мы заспорили, но времени до отъезда оставалось в обрез, я схватил полиэтиленовый пакет с головками и поспешил в ближайшую церковь — она виднелась слева, если смотреть с балкона гостиничного номера (это базилика святого Винсента, я сейчас нашел ее на сохранившейся у меня дома карте Лиссабона). Возвращаясь в гостиницу, мы чуть ли не каждый вечер проходили мимо крыла базилики, в котором, судя по указателям, располагались ризница и помещение, где устанавливается гроб, — дверь этого придела часто оставляли открытой, только задергивали лиловой занавесью, однажды я заглянул внутрь и увидел покойника в обернутом белым атласом катафалке в окружении молящихся старух. Но не здесь я должен был оставить пять головок, их место — на жертвеннике, тут прихожане, как в японском Храме Мхов — монахи, стали бы возносить молитвы во исполнение моих желаний, и через главный вход я вошел в ледяную, совершенно безлюдную базилику святого Винсента, загроможденную строительными лесами — несколько рабочих, зубоскаля, что-то там подчищали и приколачивали. Я несколько раз обошел весь храм — Жюль в это время ждал меня снаружи, — но так и не нашел никакого подходящего места для приношений, был, правда, какой-то столик с горящими свечами, но рядом с ним мои полупрозрачные головки сразу истекли бы восковыми слезами. Из ризницы вышла неприветливого вида женщина, и принялась ставить новые свечи, и счищать натеки воска между металлическими колышками; она с подозрением уставилась на мой полиэтиленовый пакет, с которым я уже в третий раз прошел мимо, он казался ей подозрительным — и я покинул этот храм. Мы с Жюлем отправились дальше: он хотел купить детям игрушки, а я отыскал еще одну церковь — сейчас, разложив на письменном столе карту Лиссабона, я вижу, что она носит имя Святого Роха — и в ней тоже обошел один за другим все алтари, но церковный сторож уже гасил свечи, пришлось уйти из храма. Жюлю я сказал: «Мои приношения никому не нужны». И подумал, не бросить ли их в первую попавшуюся мусорную урну.
72
Я люблю его детей больше, чем самого себя, они — словно плоть от плоти моей, пусть это и не так, и конечно же, люблю больше, чем если бы они в самом деле были моими собственными детьми; нас кровно породнил зловещий ВИЧ, частица меня попала в их кровь, и мы разделили общую участь, хотя я каждый день молился, чтобы этого никогда, ни за что не случилось, хотя неизменно заклинал: пусть у каждого будет своя кровь и никогда, никоим образом мы уже не соединимся в болезни; а между тем моя любовь к ним выливалась в кровавой вакханалии, и я с ужасом принял в ней участие. Когда медбрат психиатрической помощи прибыл в пансион, чтобы сделать укол обезумевшей жене одного из обитателей — а она после периодов прострации и агрессивности вдруг решила во что бы то ни стало броситься из окна, ее лишь в последнюю минуту остановили ударом в живот, а до того ей хотелось выкинуть вниз новорожденного сына, буквально все вещи из квартиры и мои книги тоже (у нее была их целая коллекция), да еще стены вымазала кровью от менструаций, — так вот, этот пришлый медбрат, едва переступив порог, получил от нее пощечину и после сказал родственникам сумасшедшей: «Вам осталось одно — молиться». Приходит беда — и кому угодно, даже атеисту, остается либо молиться, либо вовсе потерять свое «я». Я не верю в Бога, но молюсь за детей, чтобы они на много-много лет пережили меня, и прошу свою двоюродную бабушку Луизу, которая каждый вечер ходит к мессе, тоже молиться за них. Наибольший прилив сил я ощущаю тогда, когда пускаюсь на поиски подарков детям: для Лулу покупаю батистовые и шелковые платьица, «платья волшебницы», как она говорит; для Тити — купальные халатики и блестящие машинки. Когда я в очередной раз возвращаюсь из Рима и крепко обнимаю их, сажаю Лулу к себе на колени и читаю ей сказку, а она на ушко по секрету рассказывает мне какую-нибудь страшную их с братишкой тайну; когда Тити, поставив локти на стол и сжав виски кулачками, склоняет мне на плечо белокурую головку, я понимаю, что он устал, и мне страшно: неужели причина усталости — наша общая болезнь? Вот отчего болит у меня душа. Но какую радость приносит нежный голосок Тити, когда Малыш узнает меня по телефону и кричит в трубку: «Алло? Это кто — кокос-банан? Какунчик-попрыгунчик! Попка!» Я думаю, что удовольствие от общения с детьми далеко превосходит любые телесные удовольствия от томительно-сладостных ласк партнеров — пресытившись наслаждением, я теперь предпочитаю заниматься другим делом — окружаю себя новыми вещами и рисунками, подобно фараону, который воздвигает будущую гробницу, умножает число собственных изображений и тем самым указывает путь к себе или же, напротив, запутывает след, прибегая к обману, к уловкам и хитростям.
73
Поездка в Лиссабон и так нанесла Жюлю душевную рану, а вернувшись домой, он прямо с порога увидел и вовсе чудовищную картину: у его трехлетнего чада все тело покрылось красной сыпью, глаза опухли и почти не открывались, ноги в коленях ужасно отекли; врач констатировал: у ребенка — бронхопневмопатия, осложненная аллергической реакцией на антибиотики; я уехал в Рим и каждый день названивал Жюлю; Тити так и стоял у меня перед глазами; я был подавлен, за что ни возьмусь, все валится из рук — даже не мог читать «Потрясение» Томаса Бернхарда. Признаюсь, я в самом деле возненавидел Бернхарда. Спору нет: как писатель он гораздо интереснее, чем я, но при этом — всего лишь бумагомарака, щелкопер, умник, глубокомысленно изрекающий прописные истины, чахоточный девственник, ловкач и мастер заговаривать зубы, критикан, гроза зальцбургских зануд, бахвал, который, видите ли, все умеет делать лучше других: и на велосипеде ездить, и книги писать, и гвозди вбивать, и на скрипке играть, и петь, и философствовать, и язвить изредка — ну, раз в неделю; неотесанный грубиян, который привык непокорных прихлопывать лапой, огромной тяжелой лапой мужлана-голландца, он бьет по одним и тем же химерам, по родной стране и ее патриотам, по нацистам и социалистам, монахиням и посредственным актерам, по всем остальным писателям, особенно — по хорошим писателям, например, тем, что не брезгуют литературной критикой и то превозносят, то хулят его книги, — о бедный Дон Кихот, поглощенный самим собой, несчастный обитатель Вены, предатель, неустанно превозносящий достоинства собственных книг, всех без исключения; на самом же деле они — скопище мелких тем и мелких мыслей, мелкой злобы, мелких героев и мелких немощей, и об этом наш бездарный пиликальщик разливался на двухстах страницах, так и не дойдя до пассажа, который он решил одолеть с разбега, исполнить на своем бесподобном альте с немыслимым блеском или даже без особого старания, даже путая ноты и строки, терзая читателей бесконечными фальстартами пьесы, действуя ему на нервы легким порханием смычка, раздражающим слух не менее заезженной пластинки; в конце концов его маленькие зарисовки (во время войны приютский мальчик, забравшись в стенной шкаф для обуви, играет экзерсисы на скрипке), маленькие открытия характеров (горе-музыковед, исписав целый том, делает вывод: сочинить добротный очерк о Мендельсоне-Бартольди ему совершенно не под силу) превращаются в самостоятельные миры, в великолепные образы космологии, притом блистающие красотами стиля, и впрямь стоит снять шляпу перед этой сатирой.
Лично я по неосторожности ввязался в острую шахматную партию с Томасом Бернхардом. Бернхардовские метастазы, надо сказать, сродни разрушениям, что произвел в моей крови вирус, убивающий лимфоциты, а значит, губящий мою иммунную защиту, мои Т4; кстати сказать, сегодня — 22 января 1989 года — истекли те десять дней, в течение которых я надеялся полностью осознать этот факт и покончить с тягостной неопределенностью своего положения; десять дней — так как 12 января доктор Шанди позвонил мне и сообщил, что показатель лимфоцитов упал до 291 (с 368 до 291 — всего за месяц), тогда я заключил: еще один месяц разрушительной работы вируса — и мой показатель клеток Т4 будет равняться лишь 213 (я подсчитал прямо на полях рукописи), следовательно, путь к вакцине Мокни и к чудесному исцелению для меня закрыт — если не считать надежды на переливание крови, практически нереальное, — вот тут я вплотную подхожу к критическому моменту; оттянуть конец, вероятно, поможет АЗТ, если я все же выберу его, а не дигиталин, однако я решил купить флакон дигиталина здесь, в Италии, где почти все лекарства продаются без рецептов; не знаю, выдержит ли мой организм такую химиотерапию; так вот — бернхардовские метастазы вместе с вирусом распространяются по тканям моего организма, охватывают важнейшие писательские рефлексы с огромной скоростью, пожирают, поглощают их, уничтожая мое естество, индивидуальность, подавляют мою личность безо всякой пощады. Я пока надеюсь (хоть в принципе уже плевать), что мне введут вакцину Мокни, чтобы избавиться от вируса, или же ее замену, «слепой двойник»; я пока надеюсь, что мне сделают эту инъекцию — где угодно, когда угодно, кто угодно, так со мной бывает в снах: мне впрыскивают какую-то подозрительную жидкость, я то колеблюсь, то уже твердо верю, будто это моя панацея, вакцина Мокни, вместе с ней делайте мне прививку хоть от чумы, хоть от бешенства и проказы; я с нетерпением жду литературной вакцины, дабы избавиться от обволакивающих чар Томаса Бернхарда, коим я добровольно поддался, полюбил и оценил его стиль — правда, я знаю всего три-четыре его книги, не успел обременить себя чтением всей его прозы, — восхищение вылилось у меня в пародию, в патетическую угрозу, в СПИД; в результате получается книга, типично бернхардовская по сути, некий очерк о Томасе Бернхарде под видом подражания его опусам; проще говоря, я постарался бросить вызов Томасу Бернхарду, застать его врасплох и превзойти его же собственную чудовищность, так сделал он сам в своих псевдоэссе о Гленне Гульде, о Мендельсоне-Бартольди и, кажется, о Тинторетто; в отличие от одного из его героев — Вертхаймера, который услышал, как Гленн Гульд исполняет «Гольберг-вариации», и отказался от карьеры пианиста, я не отступил перед гением — напротив, я бросил вызов виртуозу Бернхарду, и я, бедный Гибер, заиграл с новой силой, я вооружился до зубов, чтобы не ударить в грязь лицом в схватке с мастером современной прозы, я, бедный маленький Гибер, — бывший властелин мира, а мир-то этот вместе со СПИДом и Томасом Бернхардом оказался сильнее меня.
74
Я вот думаю, не подделать ли для себя рецепт — пропись я второпях нацарапал на каком-то клочке, названия компонентов я даю сокращенно, как профессионал, для вящего правдоподобия исправляю дозы и уточняю показания — все это продиктовал мне по телефону из Парижа знакомый кардиолог, я позвонил ему, испугавшись приступа тахикардии у моей двоюродной бабушки Сюзанны; по этому поддельному рецепту я мог бы раздобыть яд — дигиталин, радикальное средство против вируса иммунодефицита, оно прекращает не только губительное действие вируса — всего-навсего прекращает биение сердца, и я боюсь одного: стоит мне раздобыть, взять в руки этот флакон, как я немедля опустошу его до дна, причем вовсе не от отчаяния или упадка духа — просто накапаю в стакан воды необходимую дозу, семьдесят капель, выпью, а что дальше? Что надо делать: лечь в постель и лежать? Отключить телефон? А может быть, умереть под музыку? Но под какую? И сколько времени пройдет, пока сердце мое остановится? О чем я буду думать? О ком? А вдруг мне захочется услышать чей-нибудь голос? Но чей? А если это будет вовсе позабытый голос, но именно его я захочу услышать в такую минуту? Приятно ли будет содрогаться всем телом, пока кровь моя не застынет в жилах и рука не повиснет бессильной плетью? Не совершу ли я величайшую глупость? Не лучше ли будет повеситься? Кто-то говорил, сгодится даже радиатор, надо только поджать ноги. Но не лучше ли подождать? Дождаться естественно-противоестественной смерти от вируса? И по-прежнему писать книги и рисовать — и так и сяк и еще вот эдак — до потери рассудка?
75
«Взрослые!» — это моя дурацкая, проклятая книга, за которую я взялся осенью 1987 года, пока не знал или не желал знать того, что меня ожидало; так я назвал уже завершенную книгу, хотя завершить ее, казалось, было невозможно, у меня не хватало духу самому уничтожить ее, и я попросил Жюля о том, в чем когда-то посмел отказать Мюзилю; на страницах толстой, бесконечной, скучной и бесцветной, словно хронологический справочник, книги я описал всю свою жизнь с 18 до 30 лет. Эпиграфом я поставил фразу из неопубликованной записи беседы 1982 года с Орсоном Уэллсом — мы с Эдвиж как-то обедали с ним вместе в ресторане «Люка-Картон». Вот слова Уэллса: «В детстве я смотрел на небо, грозил ему кулаком и говорил: «А я — против». Теперь я смотрю на небо и говорю: «Как красиво!» В пятнадцать лет я хотел, чтобы мне сразу стукнуло двадцать, — миновать бы без забот переходный возраст! Быть подростком — это болезнь. Если я не пишу, не работаю, то снова превращаюсь в подростка, а мог бы и в преступника. Молодость — вот что меня восхищает. Пора, как дети становятся женщинами и мужчинами, но не вся еще жизнь разом опрокидывается. Опасный возраст. Настоящая трагедия — ведь с детством расставаться не хочется. А вместо детства — пугающая пустота. Эту пору называют the bleeding childhood — кровоточащим детством. Сейчас толстая, бесцветная, скучная книга лежит передо мной, но давным-давно, даже до начала работы, я уже чувствовал: она окажется несовершенной, ненастоящей, ибо у меня не хватит духу начать ее с первых попавшихся слов, я гоню их прочь из памяти — они приносят несчастье; я боялся накликать беду, перенеся это предсказание на бумагу. Начиналась книга так: «Надо же было, чтобы несчастье свалилось на нас как снег на голову». И, к ужасу моему, лишь благодаря несчастью она и увидела свет.
76
Утром 1 февраля 1989 года произошло то, чего я, собственно, и желал: клиника имени Клода Бернара окончательно закрылась; у меня даже не стали брать кровь — до того все были заняты переездом. В тумане летали чайки; я внимательно, словно запечатлевая на фотопленку, глядел на сваленный в кучи скарб: старые деревянные весы, тапочки, валявшиеся в ящике вместе с ампулами хлористого калия, стулья, матрацы, прикроватные столики, бачок из реанимационной палаты — на дне его тонким слоем лежал снег, кверху торчали трубки для вливаний. Но вот среди всеобщего разорения появилась машина «скорой помощи», остановилась возле двери отделения, и два санитара вынесли носилки с пациентом. Я свернул в сторону, только бы не столкнуться с ними — боялся узнать пациента, увидеть знакомое лицо. Но в коридоре меня все же догнал этот труп с живыми глазами — он, видно, не мог подождать до завтра и умереть на новом месте, в клинике «Ротшильд», почему-то хотелось ему отдать Богу душу в самый разгар переезда. Я боялся смотреть на него, но он сам поднял на меня глаза. Взгляд живого трупа — нечто незабываемое, уникальное в своем роде. Над грязными подушками красовались плакаты ассоциации Стефана, приглашавшие на встречи и сеансы расслабления, на завтраки и обед. Когда я пришел на прием к доктору Шанди, он позвал коллегу, доктора Гюлькена, — пусть выскажется еще один медик. «Не стану скрывать правды: АЗТ — препарат крайне токсичный, — степенно промолвил доктор Гюлькен. — Он разрушающе действует на костный мозг и, останавливая размножение вируса, одновременно препятствует жизненно важному воспроизводству красных кровяных телец, белых кровяных телец и тромбоцитов, необходимых для свертывания крови». Сейчас АЗТ выпускают серийно, а в 1964 году его изготавливали — из зародышей сельди и лосося — лишь для лабораторий, исследовавших препараты, применяемые против рака, а вскоре перестали выпускать — он был абсолютно неэффективен. «Отныне счет идет не на годы, а на месяцы», — сказал мне доктор Шанди в декабре. «Теперь, если ничего не предпринимать, остается либо с десяток недель, либо несколько месяцев», — сказал доктор Шанди в феврале. И точно назвал отсрочку, которую дает АЗТ: «От года до года трех месяцев». На первое февраля Томасу Бернхарду оставалось жить всего одиннадцать дней. 10 февраля я получил в аптеке клиники «Ротшильд» свой АЗТ и понес домой, спрятав под пальто, потому что перекупщики на улице посматривали на меня грозно, может, собирались напасть и забрать лекарство для своих африканских дружков. Однако на сегодня, 20 марта, когда я уже заканчиваю эту книгу, я не принял еще ни одной капсулы АЗТ. Читая инструкцию по его применению, каждый больной может ознакомиться с перечнем «более или менее серьезных» побочных эффектов: «Тошнота, рвота, потеря аппетита, головные боли, кожная сыпь, боли в желудке, боли в мышцах, зуд в конечностях, бессонница, чувство сильной усталости, недомогание, вялость, диарея, головокружение, потливость, затрудненность дыхания, затрудненность пищеварения, расстройство вкусовых ощущений, боли в груди, кашель, понижение умственной активности, тревожное состояние, частые позывы к мочеиспусканию, депрессии, боли во всем теле, крапивная лихорадка, чесотка, псевдогриппозный синдром». А также нарушение функций половых органов, расстройство сексуальных ощущений, импотенция.
77
28 января мы собрались у Жюля и Берты на праздничный обед по случаю пятидесятилетия Билла; в тот вечер Билл сказал: в Америке, в мире «авантюристов-предпринимателей», нет места неожиданностям, нет места мне, его обреченному другу; по словам Билла, в США пропасть социального неравенства постоянно углубляется, и люди состоятельные вроде него могут сделать так, что налогом не обложат ни их машину, ни яхту, ни квартиру, ни даже систему защиты от бедняков негров. «Вы только посмотрите на этих несчастных!» — восклицают мерзкие компаньоны Билла, когда возвращаются после мерзких вечерних трапез и, останавливаясь на красный свет, наглухо запирают на автоматическую защелку окна машин, чтобы не пришлось бросить цент-другой темнокожему бродяге мойщику ветровых стекол, они все, как один, — негры, спят прямо на улице, в картонных коробках. Как же таким помогать — ведь они похожи на животных! В стране, где так говорят, человеку никогда и никоим образом не представить коллеге, крупному исследователю, своего обреченного друга, не помочь тому с лечением — тогда придется нарушить заведенный системой порядок, уронить себя в глазах крупного исследователя. Для Билла я уже умер. Тот, кто собирается принимать АЗТ, уже мертв, его не вытянуть. Жизнь и без того незавидный удел, а под конец нас ждет еще и агония. Послушать Билла, так лучше идти ей навстречу — если не хочешь, чтобы она наступала сама. Взять за руку еще одного друга, впавшего в кому, и, пожимая его руку, прошептать: «Я рядом», — нет, это для Билла было слишком, и я на его месте, наверное, тоже не выдержал бы. Когда вечером 28 января мы ехали в «ягуаре» ко мне домой, он осчастливил меня двумя сентенциями: «Американцам нужны доказательства, потому что они без конца экспериментируют, а тем временем люди вокруг мрут как мухи» и еще: «Ты бы все равно не вынес старости». Но мне бы хотелось, чтобы Билл прикончил Мокни, выкрал бы у него вакцину, потом, положив ее в блестящий сейф, отправился ко мне на маленьком служебном самолете — том самом, что летает между Уагадугу и Бобо-Диуласо, — и рухнул в Атлантический океан вместе с самолетом и вакциной, которая могла бы меня спасти.