Журнал Наш Современник №2 (2002)
Шрифт:
Вот и воротца этой зимовки. Сначала наружные, с улицы. Вхожу в сени. В сенях направо у крестного дверь в подвальчик (сенник), двери туда запираются. Там стоит ларь с мукой. Прямо — вторая дверь для прохода к лестнице, ведущей в верхнюю летнюю избу и на крышу. Туда тоже никому нельзя. А вот налево двери в зимовку. Обиты каким-то тряпьем для тепла. С трудом достал я до скобы, открыл. Теперь тут буду жить. Всегда... Встретили, угощают. В обширной избе тепло, пахнет ржаным хлебом, вроде бы он только из печи. Не помню, как прошел солнечный зимний день, солнышко светило прямо в окна. Но вот и скрылось оно. Зажгли лампу, запахло сухой березовой лучиной, это затопила божатка Ермошиха печь-лежанку. Какая-то тревога легонько коснулась моего сердчишка. Развеяли ее паужной. Лежанка горит, топится, лампа увернута. Вдруг приходит Юрко — мой старший братец. Божатка и
— Вот! — говорит Юрко. — А мы-то скоро на тока с татей пойдем.
— Меня крестный тоже на лодке будет возить! После и верши будем ставить...
(Так и представляю сейчас, как ухмылялся молчун крестный при этом разговоре моем с братом Юриком). Спит на печке дедушка (впрочем, быть может, он молился, готовясь к вечному сну у Николы, то есть на погосте). Похрапывает на теплой длинной и невысокой лежанке божатка Ермошиха. Дрова в лежанке прогорели, пора задвигать задвижки. Брат Юрко убегает домой, а я начинаю тужить, но сон сморит меня раньше моих слез. Божатка и крестный уклали меня, наверное, рядом с собой. Свою неутоленную жажду отцовства и материнства они, не сознавая этого, видимо, гасили полусерьезными шутками насчет моего прихода “в примы”.
Я ночевал, а утром с облегчением удрал в отцовский дом... Удрал к брату Юрику и только родившейся сестре, к бабушке Фомишне. На этом и закончил я свое хождение “в примы”... Только и брат, и я, и все, кто родились позднее, то и дело гостили у крестного и божатки Ермошихи. Божатка всегда потчевала то пирогами, то рогульками. Наверное, Ивану Михайловичу не всегда это нравилось, но он и виду не подавал и учил меня и Юрика столярному делу. Отец Иван Федорович ведь тоже был и плотник, и столяр. Он постоянно уезжал “в бурлаки”, то есть на заработки. Так что мы с братом перенимали кое-что и отцово. Помню, как делали каждый свою табуретку, и мне было обидно, что у Юрки она получилась лучше. (Все-таки он был старше: и строгал сильнее, и размечал по угольнику точнее.) Мы оба, когда что-то не получалось, бежали к нашему крестному. Не побежишь ведь к отцу в Онегу или на Печору, где он зарабатывал нам на сапоги и на ситчик!
У крестного, помимо фуганков, имелся даже шпунтубель, несколько настоящих уровней, не считая калевок и зензубелей. Путешествие на Шпицберген, хотя и отрезали ногу, дало ему это богатство по столярному делу. Но кроме “пальто на красной атласной подкладке”* привез он из-за моря деревянные винты для столярного верстака. Он еще до нашего с Юрием рождения долго делал этот верстак. (История верстака — это в общем история и моей жизни.) Верстак и до сего дня стоит в колхозном амбаре, купленном матерью, около церкви. Хочется мне подарить его (не амбар, а верстак) кому-либо, но для приезжих жалко, а коренных земляков, знающих столярное дело, увы, уже никого нет! Потеряна и столярная профессия. Осталась у мужиков одна плотницкая. Да и то не у всех. Пьют и гибнут всякими способами. Вот чем обернулось раскрестьянивание России под мудрым водительством всяких академиков типа Заславской! Проще сказать, не стало России...
И через много лет после моего хождения “в примы” не мог я забыть всего одну ночь, проведенную вне отцовского дома... Наверное, нечто подобное испытал я и в армии, когда день за днем, 1200 дней, зачеркивая по одному дню, считал, сколько осталось деньков. В Москве, когда учился в Литинституте, дни уже не считал, но иногда “под газом” ездил на Ярославский вокзал, шатался по залам и слушал северный окающий говорок. Получил я наконец диплом и ринулся на родину, в Вологду. “С чего начинается Родина?” — поется в песне. Я эту родину чувствовал кожей. Можно было сделать и как друзья-однокурсники, которые не пожелали возвращаться туда, откуда явились в Москву. Эти студенты бросили родных матерей, развелись с женами, подыскали подружек в каменных джунглях, прописались в этих джунглях. И... на этом все у многих закончилось. Может, когда-нибудь я расскажу об этом “процессе” подробнее.
Нет, я отнюдь не осуждаю
Итак, я, кажется, вправе назвать родиной не только деревню Тимониху, но и саму Вологду (город) именно благодаря моей грешной бабушке Анне Михайловне Коклюшкиной. Мама всю жизнь стыдилась своего незаконного рождения, и мне эта тема не больно приятна. Быть может, вернусь к ней, когда буду писать о дяде Мише, который в войну был остарбайтером, четыре года трубил на шахте, только не на Шпицбергене, как Иван Михайлович, а в Бельгии. Скопил там дядя Миша шахтерских денег на билет и подался в Венесуэлу. Восемь лет жил он в Каракасе и с приключениями удрал оттуда (как я удирал из дома его дядюшки). Все это достойно приключенческого романа. Жаль, что я плохой романист... Вместо романа получилась хроника. Правда, один роман, “Все впереди”, у меня есть. Вроде бы получился, хотя за него-то и преподнесено автору больше всего критических зуботычин. От этих зуботычин жевать зубами порой было совсем нечего. Но что после драки руками махать? К Богу дороги неисповедимы и многочисленны. Одну из них я попытался изобразить в моих “Канунах”, в судьбе мелкопоместного потомственного дворянина Прозорова, другую — в мужицкой судьбе мельника Павла Рогова. Интересно было следить за ходом критической мысли в советской, а затем и либеральной печати. Кое-какие бумаги из этого рода литературы у меня сохранились... Не стоит сейчас их цитировать. Но вот что странно: то, что я постоянно сжигал в печи либо палил прямо на асфальте около помойки, и то, что случайно (из-за моей злости) сохранилось, как раз и было самым занятным для нынешних моих воспоминаний. Поздно... Рукописи, к сожалению, тоже горят.
И что теперь говорить о моих бумагах, если горят жилые дома? И не где-нибудь в Чечне, а в родной Тимонихе. И я ничем не могу подсобить женщинам-погорельцам... Одно дело, когда сгорело гумно, набитое ржаными снопами. Хлеб можно вырастить, гумно срубить заново. Была бы не продажной земля: пахотная, сенокосная и лесная! Не страшны даже и такие пожары, когда горят дома, но страшно, когда заживо сгорают люди, а не сгоревшие поджигатели ходят около пепелищ и либо ухмыляются, либо по-пьяному матерятся. Почему они не ощущают приближения Божьего Суда и Второго Христова Пришествия?
* * *
Знаю и я, что не избежать мне Суда, хоть я и читаю Иоанна Златоуста, редковато, но причащаюсь Святых Тайн. Надежда на снисхождение Великого Судии у меня слаба, однако она почему-то теплится... Более того, она укрепляется в борьбе с многими моими страстями.
Что значит Дух Святый, о котором говорил батюшка Серафим Саровский Мотовилову? Мне кажется, легче всего Он, Дух, дышит в одинокой молитве и в музыке... Как объединить их? Как? У меня нет ни голоса, ни желания публичного пения в храме. Но я лишь жажду этого Духа, как усталый верблюд жаждет воды, ступая в знойной пустыне...
Крестный Иван Михайлович уходил из дома при появлении причта, в день Успения Богородицы. После, когда священники уходили, а приходили гости, крестный угощал всех суслом и пивом. Первыми появлялись братья Ермошихи Никанор и Никандр. Следом за ними, через небольшой перерыв, шли их жены. Затем появлялись кузнец Варфоломей Самсонов и мой будущий учитель Николай Ефремович Мартьянов. По праздникам Ермолаевна угощала всех гостей пирогами со щукой, посыпушками и т. д. Пироги она пекла отменно (я их частенько подворовывал с кухонного залавка). Наконец приходили все гости. Разболокались, рассаживались. Крестный откупоривал бутылку горькой. Как сейчас, вижу эту надпись “Московская особая”, горлышко, закупоренное картонной пробкой и залитое коричневым сургучом. Пробка вышибалась одним ударом в тыльную часть бутылки. Но сначала пробовали сусло. Затем пили пиво. И лишь после этого мужчинам наливалось по стопочке, женщинам — по крохотной рюмочке. Ермолаевна морщилась, но выпивала. Другая божатка, Евдоша, выливала водку в крепкий несладкий чай... Начинались оживленные разговоры о пирогах, о бараньем студне. Шел обмен новостями, сыпались шутки и женские оханья насчет всего хорошего и дурного. Навек запомнил я эти застолья!