Журнал Наш Современник №5 (2001)
Шрифт:
Все настолько запуталось, что сейчас, например, можно прочитать: "Самый плохой шекспировский спектакль, скверно отрежиссированный, сыгранный слабыми, не умеющими декламировать стихи актерами, и по своему масштабу, и по качеству неизменно превосходит постановку Ибсена или Мольера, будь она дурна или хороша"***. Комментарии, по-моему, не нужны.
Первым, кому удалось ознакомиться с западным театром, был Авраамий Суздальский. Во время путешествия в 1487 г. на знаменитый флорентийский собор проездом, в Любеке, он видел представление "действа" Благовещения. Еще двух, посланников царя Михаила Федоровича Проестева и Матвеева, присутствующих в Польше на придворном
Первое представление в первом в Москве и в России Преображенском театре состоялось по царскому распоряжению от 4 июня 1672 года: "Великий Государь Царь и Великий Князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержец, указал иноземцу, магистру Ягану Готфриду учинить комедию и на комедии действовать из Библии книгу Эсфирь и для того действа устроить хоромину". Хотя ранее, в 1648 году, им же особой грамотой велено было преследовать со всякой строгостью "хари" (маски), скоморошьи игры и музыку на всяких "бесовских гуденных сосудах".
Первую оркестровую музыку московский народ услышал 2 мая 1606 года при торжественном въезде в Москву Марины Мнишек. Когда Марина проехала третью городскую стену и выехала на площадь перед Кремлем, с помоста, устроенного для торжества, раздались звуки флейт, труб и литавр. Маски же были приготовлены к первому маскараду, который должен был состояться в воскресенье 18 мая и не состоялся. Они были вытащены 17 мая на площадь к нагому трупу самозванца с криками: "вот боги, которым молился расстрига!" Именно об этих масках и бесовских гуденных сосудах помнят в 1648 г.
Премьера "Артаксерксова действа" в Преображенском театре состоялась 17 (27 - по новому стилю) октября 1672 года и продолжалась десять (!) часов. Театр имел небольшие размеры: квадрат со стороною 21 м и высотою 4,3 м. Стены и полы были обиты войлоком и убраны красным и зеленым сукном и коврами. Простые деревянные скамьи для зрителей. Царское место, впереди других, было обито красным сукном. Сценa отделена от зрительного зала брусом с перилами, занавес (шпалер) - раздвижной на медных кольцах по железному пруту. Сцена и зрительный зал освещались сальными свечами, закрепленными в досках.
Царь был в восхищении от спектакля и щедро одарил актеров, на следующем представлении присутствовали царица и царевны. Для них были устроены особые места, огороженные частой решеткой, скрывавшей их от публики. В следующем году в репертуаре Преображенского театра появились пьесы светского содержания, среди которых особенным успехом у придворных дам пользовалась "Жалостная комедия об Адаме и Еве".
Тексты пьес того времени поражают сейчас наше воображение:
Она. Вы так мне флатируете, что уж невозможно.
Он. Вы мне не поверите, что я вас адорирую.
Он. Я этого, сударь, не меритирую.
Он. Я думаю, что вы довольно ремаркированы быть могли, чтобы я опреде вас, всегда в конфузии.
Она. Что вы дистре, так это может быть отчего другого.
Он. Я все, кроме вас, мепризирую.
Она. Я этой пансе не имею, чтоб я и впрямь в ваших глазах емабль была.
Он. Треземабль, сударыня, вы как день в моих глазах.
Она. И я вас очень естимую, да для того я и за вас нейду; когда б вы и многие калите имели, мне б вас больше естимовать было уж нельзя.
Он.
Она. Дворянской дочери любить мужа, ха, ха, ха; Это посацкой бабе прилично!
Он. Против этого спорить нельзя, однако ежели б вы меня из одоратера сделали своим амантом, то б это было пардонабельно.
Она. Пардонабельно любить мужа! ха, ха, ха; вы ли полно это говорите, я б не чаяла, чтоб вы так не резонабельны были.
Любой театрал вам скажет, что этот текст написан в конце XX века. Спор об авторстве (Л. Петрушевская, Г. Горин или Н. Коляда) трудноразрешим: большинство идущих сейчас в театрах пьес написаны по данному образцу.
Это А. Сумароков, "Пустая ссора", середина восемнадцатого столетия.
Чехов говорил: драматургов сейчас пятьсот тридцать шесть и все они имеют успех; так и в наши дни; исключения редки: Цветаева, Платонов.
Тот же Платонов догадался: хорошая пьеса или плохая - одинаково интересно; скучных и бессмысленных пьес нет, если зритель бдительно ищет смысл жизни. В театре действует ищущая тоска зрителя, а не умелость актеров и драматургов. Он хочет оказаться в месте каком-нибудь. Вот в этой комнате.
Им важно знать, что делать по выходе отсюда из дверей. Они, как и положено в театре, прикидываются, что все пьесы им одинаково интересны; сидят, зачарованные...
Первым внятно об этом сказал Толстой: почти все, что считается искусством, не только не есть настоящее и хорошее искусство, а подделка под него. Реакция на анализ Толстого через сто лет такова: "Если ты Толстой, можно, наверное, обойтись и без Шекспира, и все же мы многим обязаны Толстому, распознавшему истинную природу того, что составляет силу Шекспира и его "злоумышление" - свободу от морали" (пред. ссылка, с. 203). И теперь, когда апологеты Западного Канона нам говорят: "Чтение очень хороших писателей - скажем, Гомера, Данте, Шекспира, Толстого - не делает нас лучшими гражданами, чем мы были"*, мы думаем: это, может быть, и справедливо; но только относительно первых трех.
Апологеты Западного Канона говорят: "Искусство совершенно бесполезно, согласно блистательному Оскару Уайльду, который был прав относительно всего"**. На что Платонов заметил: "Значит ваше все - ничто!"
В одном из своих эссе Вирджиния Вулф писала (1919): "Самые элементарные замечания о современной художественной прозе вряд ли могут обойтись без упоминания о русском влиянии, и можно рискнуть, заявив, что писать о художественной прозе, не учитывая русской, значит попусту тратить время. Если мы хотим понять человеческую душу и сердце, где еще мы найдем их изображенными с такой глубиной? Если нас тошнит от собственного материализма, то самые скромные русские романисты обладают естественным уважением к человеческому духу... В каждом великом русском писателе мы различаем черты святого, поскольку сочувствие к страданиям других, любовь к ним ведут их к цели, достойной самых утонченных требований духа, составляющих святость. Именно святость в них заставляет нас ощутить наше безверие и обыденность и делает многие известные романы мелкими и пустыми. Заключения русского ума, столь всеобъемлющие, исполненные сострадания, неизбежно имеют привкус исключительной грусти... Именно ощущение, что нет ответа на вопросы, которые жизнь ставит один за другим, и что история заканчивается в безнадежной вопросительной интонации, наполняет нас глубоким и, в конце концов, может быть, обидным отчаянием. Возможно, они и правы: разумеется, они видят больше, чем мы, и при этом без сложных помех, свойственных нашему видению".