Журнал «Вокруг Света» №12 за 1977 год
Шрифт:
И он уходит. Уходит с чувством не то чтобы вины, но, по крайней мере, некоторого душевного долга перед этими людьми. Дело не только в том, что они принимали его щедро и дали ему что-то на дорогу. Дело в большем: они одарили его даром гостеприимства, тем даром, которому невозможно, да и глупо подыскивать денежный эквивалент. (На то он ведь и дар, что достается даром.) И долг, который чувствует за собой уходящий, тоже не выразишь в рублях, не обидев при этом тех, кому должен.
По себе знаю особый вес и особый смысл этого долга, а вернее, многих уже долгов перед людьми, которые в разные времена предоставляли мне свой кров и свой досуг. И почти всегда, покидая их жилища, обещал я себе, что если не найду никаких иных возможностей и способов, то хотя
Вот, к примеру, совсем уже не помню имени и фамилии чуваша-комбайнера, в доме которого, у чистой и жаркой печки мы с приятелем отогревались телом и душой после двух месяцев работы на продувном целинном полустанке, где жильем нам служил холодный и дырявый вагончик.
Грустно, а не могу привести здесь — тоже запамятовал — и имя сельского учителя из лермонтовских Тархан. Помню лишь, как стучал к нему сентябрьским вечером и объяснял сбивчиво свою просьбу о ночлеге. По молодости лет я приехал в знаменитое село наобум, с романтическим желанием поклониться праху поэта, но без реалистического понятия о том, куда потом денусь, где пережду время до утреннего автобуса.
И фамилию лейтенанта милиции из подмосковной Яхромы, с которым встречался по журналистскому заданию и на квартире у которого мы до раннего света чаевничали и говорили о Раскольникове и Мите Карамазове, о том, нужно ли внешнее наказание, когда человек уже сам себя сполна наказал внутренне, — увы, не помню сейчас и его фамилию.
И много-много еще обидных упущений, одни обрывки остались: жарко натопленная времянка где-то посередине пустынного Мангышлака; старинный диван, на котором ночевал однажды в конторе загорского лесничества; громадные фикусы в светлице престарелой деревенской библиотекарши; дом музейного работника на окраине спас-лутовиновского парка... В залохмаченных записных книжках, может, еще и найду нечаянно имена тех людей, но точно ли это они? Время растворило их облики, их улыбки, звучание их неспешной речи.
Но вот Васю и Нину из ярославского села Елизарово, даже если в толпе на площади трех вокзалов вдруг встречу, тут же узнаю! Во сколько уже узелков связалось наше знакомство, начавшееся в метельную ночную непогодь, когда в крайней елизаровской избе мне посоветовали попроситься на ночь к молодому сельскому ветеринару Василию... То был первый узелок, а потом, года через два, Вася с Ниной еще выручили, на этот раз уже не только меня, а всю мою семью, когда непролазная грязь не позволила нам добраться на машине от станции до своей деревни, и мы, переночевав у них, утром добрались до дому со всем громоздким багажом на Васиной телеге, а он пешком ушел по вызову в дальнее отделение совхоза.
И еще одного Васю, молодого художника из закарпатского города Хуст, — в доме его существует специальная комната для гостей, самая большая и нарядная, где сами хозяева не живут, — и его как забуду?
И милую женщину Тамару из Юрьева-Польского... Когда младшего моего сына с подозрением на инфекционную болезнь срочно привезли из деревни в районную больницу, Тамара больше чем на неделю приютила у себя мою жену, а потом и мальчика, досрочно отпущенного из изолятора.
Может, кому и скучным покажется читать эту мою личную памятку-запись душевных долгов... У кого из нас, скажут, не было таких же вот счастливых, хотя и кратких встреч и знакомств? Не посылаем же мы эти свои реестры в печать, не хвастаемся прилюдно своей особой памятливостью!.. Но пусть поверит такой, человек: и я тоже не ради похвальбы развернул здесь личный свиток памяти, во многих местах обидно невнятный. А того ради, чтобы каждый из нас нашел время вспомнить свое личное, прожитое, десятками, а то и сотнями нитей связанное с судьбами людей, которые когда-либо одаривали его вниманием и сочувствием, бескорыстной помощью и поддержкой. Бессонной ли ночью, в дальней ли дороге — воскресим в свете памяти имена и лица, воздадим в душе благодарность тем, кто выходил на зов и отзывался на просьбу. Хотя бы малым трудом памяти ответим на их сердечный труд.
Но гостеприимство, проявленное когда-то и где-то к нам, обязывает нас к другому, более трудному ответу. А сможем ли и мы вот так выйти на нежданный стук в дверь, принять и пригреть неизвестного путника? Как-то, врасплох задав себе этот вопрос, я не на шутку загрустил. Действительно, смогу ли? И представил себе, как однажды вечером в моей квартире, одной из сотен подобных же квартир громадного столичного дома, раздается звонок, и я вижу на пороге незнакомого человека, просящего о ночлеге. Ну, конечно, такое в мирных городских условиях, как правило, не случается. Приезжие люди устраиваются у родственников и знакомых, либо в гостиницах. Ну а вдруг? О-хо-хо, как тут, наверное, заскребется у меня на сердце! А почему он ко мне позвонил, а не в соседнюю квартиру? Почему именно наш этаж, подъезд и дом выбрал?
Да у меня ведь семья, и кровати лишней нет, и дети только что напились чаю и смотрят телевизор, и сам я статью срочную пишу. И супруга что скажет? Нет, а главное, почему же все-таки ко мне? Ведь все дома у нас в микрорайоне абсолютно одинаковые, и это просто какая-то мистика, что человек из тысячи, нет, из многих тысяч звонков нажимает именно на мой!
Представишь себе, такое, и правда, грустно сделается. Выходит, ты способен проявить подобную черствость, и именно ты, которого столько уже раз самые разные люди одаривали, гостеприимством?
А впрочем, к чему фантазировать! Ведь был же с нами почти подобный случай, правда, не в городе, а в дальней владимирской деревне.
Как-то летом, в вечерних сумерках, после ужина я сидел и курил на лавочке перед избой. По тропе подошла ко мне от дороги молодая женщина в светлой кофточке, с миловидным лицом какого-то нерусского, оливково-фиолетового оттенка, какой бывает на старинных сербских иконах.
— Хозяин, позовите мне хозяйку, — попросила она.
Я крикнул в окно жене, которая укладывала детей, и еще раз внимательно взглянул на незнакомку. В ушах у нее светились большие серьги, и синие кудри выбивались из-под платка. Ну, конечно, это была цыганка, только какая-то очень уж нерешительная, несвободная в голосе и жестах.
Из разговора женщин выяснилось, что Ляля (так ее зовут) со своим мужем под вечер сбились с дороги и просятся переночевать, а никто в деревне их не пускает.
С первых же слов по встревоженному голосу жены я понял, что и она их не пустит.
— Да у нас ведь комнатка крохотная, сами спим кое-как. Сходите в следующий дом, к тетке Лизавете, она одна живет.
Когда цыганка исчезла во тьме, я сказал:
— Ну да, так и примет их Лизавета. Ты вон и Пушкина читаешь, и романсы цыганские любишь, и то трусишь пускать. А Лизавета одна, без сына. Она уж, наверное, час назад заперлась на все засовы.
— А где я их помещу? — отступилась было жена и вдруг перешла на полушепот. — Боязно как-то...
— Постели им в чулане, и все. Я-то там сколько раз спал...
Когда фигурка цыганки снова засветилась на дороге, жена окликнула ее:
— Ну что, Ляля, пустила она вас?
— Не пустила, — послышался тихий ответ, и столько в нем было какой-то неприкаянной, почти детской грусти, что жена моя решилась произнести вслух приглашение.
— Коля, пойди сюда, — крикнула Ляля в темноту, и почти тут же трава зашуршала у дороги, и в косой квадрат оконного света вступил добрый молодец. Признаться, Коля этот был — как из лихой разбойничьей песни: остроскулое, небритое лицо, хищный кривой нос, дремучий волосяной колтун на голове, на котором кепочка держалась как бы даже на весу, пиджак нараспашку, сапожки в гармошку. И как последней, ударной деталью портрет его довершался внушительных размеров дубинкой, которую Коля непринужденно держал на плече. На свободном ее конце болтался узелок с пожитками.