Журнал "Вокруг Света" №8 за 1997 год
Шрифт:
Потом рука невольно опустилась на одеяло, и он так и заснул с открытыми глазами.
Теперь он мог свободно протиснуться в узкую щель под потолком. Он выбрался на край Бастильской башни и, почувствовав холодный дурманящий воздух, встал во весь рост и с криком бросился вниз.
Падая, он собрался в комок, и, как моряк, терпящий кораблекрушение, рванул руками и ногами, чтобы выбраться из пучины.
И железа порвались. Он, как опытный пловец, захватил полной грудью воздух, взмыл вверх, и почувствовав стремительное движение, понял, что летит.
Теперь надо было осмотреться.
Он летел над полем, покрытым утренним туманом, заметил с высоты опушку Булонского леса, где ему когда-то пришлось заночевать под проливным дождем, он опустился почти до самой земли, проскользни над высокой пахучей травой, щекой ощущая ее шелковистую влагу.
Потом стремительно взметнул вверх и увидел дорогу, которая вела на Руан. «В Руан! В Руан!» — крикнул он. Там уже должен стоять корабль, который увезет его к мечте, на маленький остров, на песчинку земли, затерянную в океане.
В то время, как узник грезил с открытыми глазами, к воротам Бастилии подъехала специально устроенная кибитка с железными прутьями, огораживающими окна. В ней уже сидели господин де Лонгпре и господин Обресков. Место перед ними, огороженное решеткой, пока пустовало.
Господин Лонгпре зевнул, вышел из повозки и крикнул полицейскому у ворот, чтобы вели арестанта.
Когда арестанта вывели из ворот и усадили в кибитку за решетку, взгляд его был неподвижен.
О том, как проходило странствие кибитки с арестантом и двумя тайными агентами из Парижа в Руан, нам не известно почти ничего.
В «Деле № 2631» сохранился лишь один документ, краткий отчет Петра Обрескова о поведении арестанта на корабле.
Кибитка прибыла в Руан 27-го мая после полудня, когда корабль находился уже в полумиле от берега. Помогла лишь опытность в этих делах господина Лонгпре, который тут же, в порту нашел шлюпку с гребцами, а так как ветра почти не было и море было спокойное, то они через несколько часов догнали корабль.
Арестанта посадили в небольшую камеру в нижней части корабля, закрыли на засов с висячим замком, и ключ постоянно находился у Петра Обрескова. В железа забивать арестанта не стали.
«Будучи уже на море, — пишет в своем донесении агент Обресков, — арестант сказал мне в некоторый день, что беспокоит его наиболее кража, в которой он обвиняем был. Он уверял меня, что не он виновник сей кражи, о которой он совсем и не знал, да и сведал от того самого, который ее учинил, и что он весьма хулил таковой его поступок. Поправить сего, не подвергнув опасности жизни виновника сего дела, ему невозможно было, находясь во Франции, так как по тамошним законам за любую кражу человек должен быть повешен, и что он без малейшего страха отдаст полный во всем отчет в Санкт-Петербурге.
Потом в некоторый день требовал он от меня бумаги, чернил и пера, сказывая мне, что должен приготовить себя к ответам.
Видя же его здоровым (ибо в случае болезни должно бы мне было по силе инструкции дозволить ему писать), не согласился я на его прошение,
17 июня 1783 года корабль из Руана прибыл в Кронштадт. Вскоре те люди, которым, как указывала инструкция, «дозволено было забрать арестанта», перевезли его в Санкт-Петербург, в Петропавловскую крепость. Там он снова был посажен в отдельную «секретную» камеру, чтобы никто не проведал историю о казацком государе.
В один из дней привели его в Тайную канцелярию, и он предстал пред самим обер-секретарем Тайного совета Степаном Шешковским.
Знаменитейший был человек. Скорее не человек, а, как прозвали его, — «Кнутобоец». Вся Россия трепетала при его имени. Допрашивал он и Емельяна Пугачева, и Александра Радищева, и Николая Новикова, и Федора Кречетова. И никто ничего от него не мог скрыть.
И вот в особую комнату ввели бастильского, а теперь петропавловского, тайного узника.
Шешковский сидел за дубовым столом, положив тяжелые, поросшие рыжеватыми волосами руки на стол и опустив голову. Он даже не взглянул на стоявшего перед ним арестанта. Потом, не поднимая глаз, мотнул головой: дескать, сказывай.
Арестант молчал. Взгляд его, как и на допросах в Бастилии, был спокоен и холоден. Молчание длилось долго.
Тогда Шешковский поднял голову и убрал руки со стола.
— Сказывай все, — прохрипел Шешковский и так взглянул на арестанта, что можно было и обмереть.
Арестант спокойно выдержал этот взгляд и промолчал. Тогда Шешковский что есть силы ударил кулаками по столу.
— Ты што, глухой? Как твое подлинное имя, где пребывал?
— Имя мое Нао Толонда, — отвечал арестант. — Мой отец Низал-эл-Мулук был... — Тут он осекся, увидев, как побагровело лицо Шешковского и налились кровью глаза его.
— Нао Толонда, говоришь, — сквозь зубы прохрипел Шешковский. — Тут, братец мой, Россия, не забывай это. Французам сказки рассказывал, а здесь, ежели еще такое скажешь, никакого милосердия не будет.
И тут, судя по следственному делу, арестант сдался.
«Тревогин, зарыдав, стал на колени, говоря, что он все, что ни показывал в Париже, лгал, иное слыша от одного моряка-француза по имени Ротонд Инфортюне на корабле, иное в книгах прочитав, а иное и сам выдумал, в чем во всем признает себя виновным. А для объяснения, почему причины были в Париже ложь сплести, о том он напишет своею рукою».
Он плачет, когда пишет свою подлинную историю. Хранящиеся в «Деле № 2631» 29 листов, исписанных рукою Ивана Тревогина, хранят и следы слез, обведенные чернилами. Ваня Тревогин — чего с него взять, мальчишка! еще и двадцати двух лет нет, обводит растекшиеся слезы и приписывает — «се слезы мои». Следы слез, которым более 200 лет. Нет больше «твердого, гибкого и холодного, как сталь, взгляда», чему поразился когда-то профессор де Верженн.
Мы вспомнили о нем потому, что в любимой профессором «Буре» Шекспира Калибан, с которым де Верженн сравнивает самозванного Голкондского принца, тоже плачет. «Я плачу от того, что я проснулся».