Жюльетта
Шрифт:
Христианские олухи твердят, что надо прощать врагов своих, а в Бразилии считается делом доблести убить и съесть врага.
В Гайане, когда у девушки наступает первая менструация, её связывают и оставляют голой на съедение мухам, при этом она часто погибает, а зрители с радостью взирают на это зрелище.
Снова вернусь к Бразилии: накануне свадьбы ягодицы невесты украшают, если можно так сказать, многочисленными глубокими порезами и ранами; это делается с целью уменьшить до некоторой степени отвращение мужа к обычному совокуплению, потому что благодаря бешеному темпераменту и жаркому климату мужчины той страны гораздо охотнее предаются содомии [Есть люди со своеобразным мышлением, которых очень сильно возбуждает истерзанная задница, и они сожалеют только о том, что сами не приложили к этому руку. (Прим. автора)].
Эти немногие примеры, которые я привел, достаточно красноречиво показывают, чем на самом деле являются добродетели, о коих так настойчиво твердят наши европейские законники
Я не устану повторять: человеческие чувства грязны, необузданы и злы; кроме того, они исключительно, слабы и никогда им не одержать победы над страстями, которые им противостоят, никогда не справиться им с элементарными потребностями; возьми, например, осажденный город, за стенами которого голодные люди пожирают друг друга. Что такое человечность? Это просто сентиментальная выдумка, не имеющая ничего общего с Природой. Ваша человечность – это плод страха, дебильности и глупого предрассудка. Можно ли наплевать на тот факт, что именно Природе обязаны мы нашими страстями и нашими нуждами? Или на то, что в поисках своего выражения эти страсти и нужды вступают в абсолютное противоречие с человеческими добродетелями? Следовательно, добродетели чужды Природе, это не более, чем вульгарные плоды нашего эгоизма, который запрещает нам вступать в конфликт с окружающими нас людьми, чтобы лучше и ловчее использовать их для нашего собственного удовольствия. Но человек, не боящийся преследований, не станет подчиняться навязанному долгу, который выполняют лишь трясущиеся трусы. Нет, и ещё раз нет, Жюльетта, не существует такого понятия как искренняя жалость и вообще нет такого чувства в нашем сердце. В те редкие моменты, когда начнут одолевать тебя судороги сочувствия к ближнему, остановись и прислушайся к своему сердцу, и тогда из самых потаенных его глубин ты услышишь тихий голос: «Ты проливаешь слезы при виде горя своего несчастного соседа, но слезы эти – свидетели твоей собственной никчёмности и боязни оказаться ещё несчастнее, чем тот, кого ты жалеешь». Так кому принадлежит этот голос, как не страху? А что порождает страх, если не себялюбие?
Посему вырви с корнем это мелкое чувство, как только оно проклюнется, иначе оно наполнит тебя скорбью и печалью, потому что всегда рождается из сравнения, невыгодного для тебя.
Подумай над моими словами, милое дитя, и когда твоя очаровательная головка осознает всю никчемность и даже преступность бескорыстных братских связей между твоим «я» и прочими смертными, ты сможешь гордо заявить вслед за философом:
Почему должна я колебаться, когда самое неподдельное, самое ощутимое удовольствие доставит мне поступок, который будет причиной страданий моего ближнего? В самом деле, почему, если заранее известно, что, совершая его, я делаю плохо другому человеку, а отказываясь от него, обязательно сделаю плохо себе? Лишая соседа жены, наследства, детей, я, конечно, поступаю с ним несправедливо, но лишая себя вещей, от которых получу высшее наслаждение, я поступаю точно так же по отношению к себе; и если придется выбирать из этих двух несправедливостей, разве буду я врагом себе и не предпочту свое удовольствие и свой интерес? Только сочувствие к другому может помешать мне поступать таким образом, но если уступка этому чувству может иметь для меня ужасные последствия – лишить меня радостей, которых я так жажду, – я должна собрать все свои силы и излечиться от этого опасного, этого разрушительного предрассудка, не дать ему проникнуть в мою душу. Как только я в этом преуспею – а в том, что преуспею, я уверена, если постепенно приучу себя к чужим страданиям, – тогда я буду повиноваться лишь своим страстям, не буду страшиться угрызений совести, ибо угрызения – всего лишь плод сочувствия, которое я навсегда изгнала из своей души; поэтому буду следовать своему призванию и своим наклонностям, буду ставить собственное благополучие превыше всех чужих несчастий, которые уже не трогают меня. В конце концов, я знаю самое главное: брать от жизни все, что только возможно, пусть даже расплачиваясь за все это чужими страданиями, так как любить других больше, чем себя – значит нарушить первейший закон Природы и посягнуть на здравый смысл.
Мало того: семейные узы ничем не лучше всех прочих, потому что и те и другие – чистейшей воды фикция. Неправда, что ты чем-нибудь обязана существу, из которого однажды вылупилась; ещё большая неправда, что ты должна иметь какие-то чувства к тому существу, которое выйдет из твоего тела; абсурдно думать, будто тебя что-то связывает с твоими братьями, сестрами, племянниками и племянницами. На каком разумном фундаменте могут покоиться обязательства единокровия, для чего и для кого стараемся мы в поте лица своего во время совокупления? Для самих себя или для кого-то другого? Ответ очевиден! Чем обязаны мы своему отцу, постороннему в сущности человеку, случайно, ради своей забавы, зачавшему нас? А какой долг может быть у нас перед своим сыном? Неужели потому лишь, что когда-то в пылу страсти мы сбросили семя в чьё-то чрево? Итак, к черту все эти родственные узы, эти кандалы на наших ногах!
– Вы уже не раз говорили мне это, Нуарсей, но всё-таки никак не хотите рассказать…
– Послушай, Жюльетта, – вежливо прервал он меня, – подобные признания ты можешь услышать единственно в награду за свое примерное поведение. Придет время, и я охотно открою тебе моё сердце – когда почувствую, что ты действительно готова узнать эту тайну. Но прежде ты должна пройти испытания.
Тут пришел его камердинер, объявивший, что в гостиной ждет министр, близкий друг Нуарсея, и мы расстались.
Я не теряла времени и нашла очень выгодное применение тем шестидесяти тысячам франков, которые украла у Мондора. Я была абсолютно уверена, что Нуарсей одобрил бы мой поступок, однако же остереглась рассказать ему об этом, потому что мой любовник стал бы опасаться, как бы предметом моей страсти не сделалась его собственность. Осторожность заставила меня придержать язычок, и я погрузилась в размышления о том, как увеличить тем же способом свои доходы. Случай представился очень скоро – в виде ещё одного званого вечера, организованного мадам Дювержье.
В этот раз нам предстояло посетить дом одного субъекта, чьей манией – столь же жестокой, сколько сладострастной – была порка девушек. Нас было четверо: возле ворот Святого Антуана ко мне присоединились три обольстительных создания; там же ожидала карета, которая быстро доставила нас в Сен-Мор, где располагался роскошный замок герцога Даннемар. Моими спутницами были редкой красоты девушки, чья юность и свежесть радовали взор; самой старшей было меньше восемнадцати, её звали Минетт, она была просто неотразима, и я с трудом удержалась от искушения; второй было шестнадцать, а третьей – четырнадцать лет. От женщины, которая сопровождала нас в Сен-Мор и которая, надо отдать ей должное, оказалась очень проницательной в выборе моих спутниц, я узнала, что была единственной куртизанкой в этой компании. Моя молодость и мои манеры показали герцогу, что со мной можно не церемониться и не утруждать себя галантностью. Трое других были белошвейки, не имевшие никакого опыта в делах, какие нам предстояли: это были приличные девушки, воспитанные в строгости и добронравии и соблазнившиеся только большими деньгами, которые предложил герцог, да ещё уверениями в том, что, ограничившись поркой, он не посягнет на их девичью честь. Каждой из нас обещали по пятьдесят луидоров, и вам решать, честно или. нет заработали мы эти деньги.
Нас провели в великолепные апартаменты, велели раздеться и ждать дальнейших указаний герцога.
Я воспользовалась паузой и хорошенько рассмотрела наивную грацию моих юных спутниц и их нежные, ещё не совсем зрелые формы. Глазам моим предстали гибкие, похожие на тростинки, фигуры, безупречная кожа, груди, при виде которых у меня потекли слюнки, аппетитные сверх всякой меры бедра, а восхитительные ягодицы – розоватые и таинственно-округлые – были выше всяческих похвал. Не мешкая, я осыпала всех троих, и особенно Минетт, самыми горячими поцелуями, которые они вернули с такой трогательной невинностью, что я скоро испытала судорожный оргазм в их объятиях. Минут тридцать в ожидании момента, когда его светлость пожелает заняться нами, мы шалили и проказничали и, пожалуй, даже разошлись не на шутку, удовлетворяя свои желания; потом вошел высокий лакей, на котором из одежды почти ничего не было, и приказал нам приготовиться, добавив, что первой предстанет перед хозяином самая старшая. Таким образом, я оказалась третьей. Когда наступила моя очередь, я вошла в святилище утех этого современного Сарданапала, и то, что со мной происходило и что я собираюсь описать, думаю, ничем не отличалось от того, что испытали мои подруги.
Герцог принял меня в круглом, увешанном зеркалами кабинете; в центре стояла колонна из порфира высотой метра три, у её подножия возвышался невысокий постамент. Меня поставили на него, и лакей привязал мои ноги к бронзовым кольцам, вделанным в помост, на котором я стояла, потом растянул мне руки веревками вверх и немного в стороны. Тогда приблизился герцог, который до того момента, прилегши на софу, сосредоточенно растирал свой член. Он был голый ниже пояса, на плечах его была накинута коротенькая туника из коричневой парчи с закатанными выше локтей рукавами; в левой руке он держал связку розог, тонких и гибких, связанных черной лентой. У сорокалетнего герцога было очень мрачное и свирепое лицо, и я поняла, что характер его был под стать его внешнему виду.
– Любен, – позвал он лакея, – эта выглядит получше остальных: кругленькая жопка, упругая кожа… И очень интересное лицо. Жаль, что ей и страдать придется больше.
С этими словами злодей сунул свой нос в ложбинку между моими ягодицами, сначала довольно похрюкал, потом облобызал и, наконец, укусил их. Я испустила пронзительный крик от боли и неожиданности.
– О Боже! Да она к тому же очень чувствительна! Это плохо. А ведь мы ещё и не начинали.
В этот момент я почувствовала, как его ногти, больше напоминавшие когти, глубоко впились в мои бока, и он начал царапать, терзать, рвать мою кожу. Чем больше я стонала и кричала, тем сильнее воспламенялся мой мучитель, потом вдруг он воткнул пальцы в моё влагалище и тут же вытащил оттуда кусок кожицы, вырванной из стенки самой сокровенной части моего тела.