Жюстин
Шрифт:
«Боже мой, но если бы вы видели ее, как видел я, в минуты простоты и смирения и помнили о том, что она всего лишь ребенок, вы бы не стали упрекать меня в трусости. Ранним утром, уснув в моих объятиях, с волосами, упавшими на улыбающийся рот, она не была похожа ни на одну другую женщину: она и вовсе не была похожа на женщину, но на некое чудесное существо, пойманное и застывшее в плейстоцене своей эволюции. А еще позже, думая о ней, — а думал я о ней постоянно, сколько бы лет ни прошло с тех пор, — я с удивлением понял, что пусть я все еще люблю ее и знаю, что никогда не смогу полюбить другую женщину, меня передергивает от мысли: а вдруг она вернется. Два голоса говорили во мне разом, не мешая друг другу. Я думал с облегчением: "Прекрасно. Я наконец-то влюбился. Есть чем гордиться". И тут же мое alter ego добавляло: "Избави меня от мук любви и от Жюстин — орудия пыток ". Эта загадочная полярность чувств была для меня полной неожиданностью. Если это называть любовью, то во всяком случае я обнаружил некую странную разновидность всем известного растения,
Последние отрывки я взял из раздела, названного в дневнике «Жизнь после смерти», — своеобразная авторская попытка суммировать и оценить происшедшее. Помбаль находит многое здесь банальным и даже скучным, но кто из нас, знакомых с Жюстин не понаслышке, смог бы избежать очарования этой книги? Кстати, небезынтересны и сам замысел автора, и некоторые высказанные им идеи. Он считает, например, что реальные люди могут существовать лишь в воображении художника, достаточно сильном, чтобы вместить их и придать им форму. «Жизнь, сырой материал, имеет быть прожита лишь in potentia [25] , пока художник не воплотит ее в своем произведении. Хотел бы я сослужить эту службу моей бедной Жюстин». (Я, конечно, оговорился — «Клодии».) «Я мечтаю о книге, достаточно сильной, чтобы вместить черты ее личности, — непохожей на книги, к каким мы привыкли. Примера для: на первой странице — выжимка сюжета в нескольких строках. Таким образом мы могли бы разделаться с повествовательной интонацией. А следом — драма, свободная от груза формы. Я дам моей книге волю мечтать и видеть сны».
25
Потенциально, в возможности (лат. ).
Конечно же, от структуры, которую он считает навязанной извне, так просто не отделаешься, ведь на самом деле она органично растет вместе с произведением, внутри него и полностью ему соответствует. Чего не хватает его роману — это, однако, относится абсолютно ко всем вещам, не дотягивающим до первого разряда, — так это чувства игры. Он слишком рьяно набрасывается на свой материал, так рьяно, что его стиль волей-неволей подхватывает от Клодии заразу этакой истерической взвинченности. И вот результат — любой источник чувств для него равноценен: жест, сделанный Клодией среди олеандров Нужи, камин, в котором она спалила рукопись его романа о ней («Целыми днями она смотрела на меня так, словно пыталась прочесть во мне мою книгу»), маленькая комната на рю Лепсиус… Он говорит о своих персонажах: «Все они связаны временем, а время отнюдь не есть реальность, как бы нам того ни хотелось, — оно существует как одно из условий, необходимых для работы. Ибо любая драма создает систему связей, и актер значим лишь в той мере, в которой он связан».
Но если оставить в стороне все эти оговорки, сколь полный очарования и насколько точный портрет Александрии удался ему — Александрии и ее женщин. Здесь есть наброски Леони, Габи, Дельфины — женщина бледно-розовая, золотистая, битумно-черная. Кое-кого можно узнать безо всяких усилий. Например Клеа все еще живет в своей студии на чердаке — ласточкино гнездо, сотканное из паутины и старых холстов, — он написал ее безошибочно. В большинстве же случаев всех этих александриек отличают от женщин других широт лишь пугающая честность и утрата веры в себя и в мир. Он в достаточной степени писатель, чтобы поселить эти качества не где-нибудь, а в городе Сомы. Можно ли ждать большего от чужака не без способностей, чуть ли не по ошибке пробуравившего черепаховый панцирь, стальной корпус сложного твоего механизма, Александрия, — чтобы найти себя.
Что же до самой Жюстин, то я лишь с большим трудом сумел отыскать кое-что касающееся Арноти в непролазных дебрях ее дневников. Несколько раз я натыкался на букву А, но чаще всего в отрывках, посвященных чистейшей воды самоанализу. Вот один из них — в данном случае идентификация вполне вероятна:
«Первое, что привлекло меня в А., — его комната. Мне всегда казалось, что за этими тяжелыми ставнями бродит некий беспокойный дух. Книги, разбросанные повсюду, обернутые в белую чертежную бумагу или в суперобложках, вывернутых наизнанку, — словно специально, чтобы скрыть названия. Кипы газет, искромсанных дырами, такое впечатление, что здесь пировали орды крыс, — А. делает вырезки из „реальной жизни“, как он называет эту абстракцию, столь далекую от его собственной жизни. Он садится за свои газеты как за обеденный стол, в залатанном халате и бархатных тапочках, и кромсает их вдоль и поперек парой тупых маникюрных ножниц. Он удивляется „реальности“ мира за стенами его кельи, как ребенок; ведь, судя по всему, люди там могут быть счастливы, могут смеяться и рожать детей».
Несколько подобных отрывков — вот и все, что осталось от автора «Moeurs»; скудное вознаграждение за кропотливый и с любовью сделанный труд; я не смог отыскать ни слова о том, как они расстались после краткого своего и бесплодного брака. И все же интересно было порой натыкаться в его книге на те же мысли о ее характере, которым позже предстояло прийти в голову нам, Нессиму и мне. Удивительного согласия ей удалось добиться ото всех нас. Такое впечатление, что в ее присутствии мужчины совершенно независимо друг от друга сразу догадывались, что нет никакой возможности судить ее по привычным стандартам. Клеа сказала о ней однажды (а уж ее-то суждения никогда не страдали излишней сдержанностью): «Кто по-настоящему
26
Гетер (древнегреч. ). (В оригинале использован латинский шрифт.)
Клеа маленькая книжка Арноти тоже показалась пустой и страдающей ненужным стремлением все объяснить. «Это наша болезнь, — сказала она. — Мы пытаемся втиснуть вселенную в рамки психологии или философии. В конце концов, Жюстин невозможно оправдать или объяснить. Она просто и непостижимым образом есть, и нам придется смириться с этим, как с первородным грехом. Но обзывать ее нимфоманкой или пытаться разложить ее по Фрейду, мой дорогой, значит напрочь отсечь всю мифологию, — а в ней и кет ничего другого, в Жюстин. Как и все аморальные люди, она стоит где-то на грани между женщиной и богиней. Если бы наш мир был устроен так, как должно, в нем были бы храмы, способные дать ей прибежище и покой, которого она ищет. Храмы, где можно было бы с течением времени избавиться от проклятия, подобного тяготеющему над ней: не в пример этим дерьмовым монастырям, до отказа забитым прыщавыми католическими девственницами, соорудившими себе из гениталий велосипедные седла».
Она имела в виду главы, объединенные Арноти под заголовком «Проклятие», где, как ему казалось, он нашел ключ к душевной нестабильности Жюстин. Может быть, все это и пустое, как считает Клеа, но раз уж каждую вещь стоит подозревать в вероятности более чем одного истинного толкования, не будем пренебрегать и этим. Я и сам не слишком доверяю данной версии Жюстин, но до определенной степени она высвечивает ее манеру действовать — их бесконечные путешествия вдоль и поперек Европы. «В самом сердце страсти, — пишет он, добавляя в скобках, — (страсти, казавшейся ей самой легкодоступной формой человеческой одаренности) лежало проклятие, всерьез мешавшее ей чувствовать в полную силу, и я заметил его лишь долгие месяцы спустя. Оно тенью выросло между нами, и я увидел, или мне показалось, что я увидел, истинного врага того счастья, которого мы так ждали и от которого — мы это почувствовали — нас почему-то отлучили. Что это было?»
«Она сказала мне однажды ночью — мы лежали на огромной уродливой кровати, в чужой комнате, снятой за деньги, — мрачной прямоугольной комнате неясных франко-левантинских очертаний и тонов: лепнина на потолке — разлагающиеся заживо херувимы, покрытые язвами отпавшей штукатурки, гирлянды из виноградных листьев. Она сказала мне и оставила меня беситься от ревности, которую я все еще пытался скрыть, — и сама ревность была теперь совершенно иного свойства. Объектом ревности был мужчина, еще живой, но, несмотря на это, более не существующий. Фрейдисты, наверное, назвали бы это фоновой памятью о событиях ранней юности. Она была (и трудно было не заметить, сколь важным было для нее признание, — хотя бы по пролитым потокам слез; никогда, ни прежде, ни после той ночи, я не видел, чтобы она так рыдала), — она была изнасилована кем-то из родственников. Трудно удержаться от улыбки — до того банальна вся эта история. Понять, в каком возрасте все это случилось, было совершенно невозможно. И все-таки — и здесь, мне кажется, я проник в самую суть Проклятия: с тех самых пор она не могла получить удовольствия в постели, покуда не вспоминала о том случае и не проигрывала про себя с начала до конца все, что тогда произошло. Мы, ее любовники, могли дать ей лишь эрзац любви, ибо служили поводом для воспоминания об одном и том же детском акте, — и любовь ее, подобно некой форме мастурбации, окрасилась во все цвета неврастении; она страдала от собственного анемического воображения, потому что полноценное обладание мужчиной во плоти было ей недоступно. Она не могла влюбиться так, как ей того хотелось, ибо ее источники наслаждения были спрятаны в сумеречных уголках жизни, давно уже ставшей для нее чужой. Это было страшно интересно. Но что меня особенно позабавило, так это удар по моему мужскому самолюбию, который я незамедлительно почувствовал; как будто она только что покаялась мне в преднамеренной измене. Как?! Всякий раз, когда она лежала в моих объятиях, я не мог дать ей наслаждения, пока она сама не вспомнит о другом мужчине? Это означало, что в каком-то смысле я не мог ею обладать и никогда не обладал ею. Я был просто куклой. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я не могу не улыбнуться при воспоминании о том сдавленном голосе, которым я спросил ее — кто этот человек? где он теперь? (Интересно, что я собирался с ним сделать? Вызвать его на дуэль?) И тем не менее он был здесь, весьма недвусмысленно расположившись между Жюстин и мной, между Жюстин и светом солнца».
«С какой-то пугающей отрешенностью я наблюдал за тем, сколь часто и обильно любовь питается ревностью; Жюстин стала в десять раз желаннее, в десять раз более необходимой мне, когда я понял, что не могу дотянуться до этой лежащей в моих объятиях женщины. Весьма неожиданный и неприятный поворот событий для мужчины, не имевшего намерения влюбиться, не правда ли? — и для женщины, мечтавшей лишь о том, чтоб избавиться от наваждения и стать свободной для любви. Отсюда логически следовало и еще кое-что: если бы я смог преодолеть Проклятие, я овладел бы ею всецело, как то не удавалось до меня ни единому мужчине. Я смог бы занять место призрака и принимать ее поцелуи с чистой душой; пока же они доставались трупу. Мне показалось, что я наконец понял все».