Зимняя сказка
Шрифт:
Хардести, которого всегда отличало развитое чувство юмора, не смог удержаться от улыбки, лишний раз подчеркнувшей красоту и одухотворенность его лица, так непохожего на обезображенное гримасой лицо Эвана. Хардести скептически покачал головой и, посмотрев на почерневшего от злости брата, залился смехом.
Завещание потрясло Эвана настолько, что он на какое-то время лишился дара речи, тем более что блюдо это, будь оно даже отлито из чистого золота, всегда вызывало у него неприязнь, поскольку на нем были выгравированы неведомые ему слова, а отец относился к нему с совершенно непонятным пиететом, хотя речь шла о вещице, стоившей не больше нескольких тысяч долларов. Этот старый хлам казался ему материальным воплощением того странного взаимопонимания, которое всегда
Собравшиеся в зале политические лидеры и столпы общества обратили свои взоры на Хардести, как бы предостерегая его от непоправимой ошибки и побуждая к принятию единственно правильного решения, которое, конечно же, было бы выгодно и им самим.
– Я полагаю, – произнес адвокат, – что мы сможем продолжить наше заседание после того, как господин Марратта известит нас о принятии определенного решения. Вы согласны со мной, Хардести?
– Нет, – уверенно произнес Хардести. – Решение мною уже принято.
Напряжение достигло апогея и стало невыносимым. С одной стороны, если бы он решил повременить с принятием совершенно очевидного решения, он выказал бы тем неуверенность, свидетельствующую о его внутренней несостоятельности. С другой стороны, излишне поспешное решение также свидетельствовало бы о его слабости.
– Вы приняли его так быстро? – удивился адвокат.
– Нет, – уверенно возразил Хардести. – Вы меня неправильно поняли. Мой отец имел обыкновение говорить и поступать так, чтобы мы выносили из этого какие-то уроки. Если мы хотели узнать время, он молча показывал нам свои часы. Тем самым он учил нас самостоятельности, делая при этом какие-то подсказки – вот, например, это завещание, смысл которого мне понятен. Если бы я не знал своего отца настолько хорошо, передо мной действительно стоял бы определенный выбор. В данном случае этого выбора нет, и потому я рад исполнить его последнюю волю и предпочесть серебряное блюдо всему остальному.
В зале поднялся такой переполох, которого не смогло бы вызвать и землетрясение. Эван окаменел и лишился дара речи еще на полтора часа, чувствуя себя так, словно только что полученное им наследство грозило ему передозировкой. Дружно заклеймив Хардести позором, собравшиеся немедленно забыли о нем и обратили свои восхищенные взоры на его брата. Он продолжал интересовать только адвоката, который никак не мог взять в толк, почему Хардести сделал то, что он сделал. Хардести явно не хотел говорить с ним на эту тему.
Он сказал лишь о том, что это блюдо было подарено синьору Марратте его отцом, который, в свою очередь, получил его от своего отца, и так далее, и так далее, и так далее. На самом же деле причина состояла вовсе не в этом.
Хардести хотел как можно скорее оставить Сан-Франциско, тем более что он уже не мог претендовать на свою комнату с балконом, с которого он привык любоваться заливом, хотя не знал ни того, на что он будет жить, ни того, что он будет делать со старинным серебряным блюдом.
Прекрасно понимая, что брат первым делом займет отцовский кабинет, Хардести решил не мешкая забрать оттуда блюдо и тут же навсегда уехать из города, в котором он родился и в котором похоронил своих родителей.
Кабинет находился на верхнем этаже
– То, что ты видишь, – твое, – говорил он по-итальянски своему маленькому сыну, перенося его от окна к окну и показывая ему окрестные холмы, бухту и океан. – Смотри, – говорил он, указывая на далекие холмы горчичного цвета, – они похожи на пятнистую шкуру какого-то неведомого зверя. А волны ты видишь? Прямо как напрягшиеся спинные мышцы, верно?
За окном собиралось огромное воинство облаков и туч, пытавшееся взять в кольцо город и часть залива. Они носились в вышине, разя своими острыми пиками налево и направо, однако над горами небо все еще оставалось голубым, и оттуда на землю изливался необыкновенно глубокий и чистый свет, игравший на старинном серебряном блюде.
Медленно, словно под водой, Хардести приблизился к массивному столу, на котором лежало блюдо, оставленное здесь отцом. Марратта считал, что оно защищает семью от несчастий. Блюдо это пережило войны, пожары, землетрясения. Даже у воров оно вызывало странную неприязнь. Хардести никогда не мог взять в толк, почему его старший брат так не любит эту замечательную вещь, игравшую на солнце тысячами бликов, оттенявших резные буквы, шедшие по его краям и по центру.
Свет, озарявший лицо Хардести, переливался оттенками от фиолетового и голубого до золотого и серебристого. Он чувствовал его тепло и вновь ясно видел слова, описывавшие четыре добродетели, и необычную центральную надпись, которая казалась их осью. Отец читал их ему не раз и не два, говоря при этом, что ценностью обладают только они, но никак не богатство и не мирская слава. Как-то раз он сказал ему: «Ничтожные люди ищут власти и денег. И жизнь этих людей подобно стеклянной безделушке разбивается у них на глазах за мгновение до смерти. Я видел, как они умирают. Смерть всегда застает их врасплох. Люди же, которым ведомы добродетели, живут совершенно иначе. Это два разных мира. Тот, кто кажется нам победителем, обычно оказывается побежденным. Но дело даже не в этом. Добродетели вечны и неизменны. Они обладают высшим достоинством, ибо сберегают память о прекрасном и даруют силу, позволяющую выстоять тем, кто ищет Бога».
Когда умерла мама, а он отправился на войну, в самые скорбные и в самые радостные минуты своей жизни он старался не забывать о добродетелях, о которых ему некогда поведал отец. Он снова и снова видел, как тот держит в руках отливающее солнечным светом блюдо и торжественно читает выгравированные на нем надписи, а затем переводит их с итальянского. Иностранный язык всегда сохраняет известную неоднозначность, глубину и таинственность (от этого отношения супругов, говорящих на разных языках, отличаются особой нежностью и заботливостью). Японская прислуга может не испытывать ни малейших проблем при общении с самыми чопорными представителями английского общества, поскольку те не смогут найти нужных слов для того, чтобы поставить ее на место. В итальянских словах Хардести слышалось то, чего он никогда не смог бы расслышать в словах родного языка.
«Laonesta», то есть «честность», являлась самой первой добродетелью, которую мог оценить лишь тот, кто жертвовал ради нее всем, после чего «она представлялась ему подобной солнцу». Хардести нравилась «ilcoraggio», или «стойкость», пусть она и ассоциировалось у него с маминой смертью и со слезами. Далее следовало непонятное ему «ilsacrificio» или «жертвенность». Почему жертвенность? Разве времена мучеников не канули в прошлое? Она представлялась ему не менее таинственной, чем четвертая добродетель, прилегавшая к «laonesta», которая казалась ему по причине его молодости наименее привлекательной. Это было «lapazienza», или «терпение».