Зимы не будет
Шрифт:
Потом была война, эвакуация, в разваливающиеся "столыпины" на сорок человек или восемь лошадей набивали по восемьдесят голов. Впоследствии Шпулин тщательно перебрал немногие оставшиеся воспоминания о переезде и вынужден был признать, что, судя по всему, он был очень плох, поскольку ничего толком не запомнил. Только то, что все время хотелось пить. Или хотя бы вдохнуть свежего воздуха: нужду справлять приходилось в углу вагона, и внутри стоял густой смрад.
В Ташкенте он чему-то учил толстых узбекских детей. Дети учиться не умели и не хотели. Главное в жизни они знали и так: слово "бурсум" - рубль по-узбекски - и еще то, что русские легко отдают сережки и золотые колечки за рис и хлопковое масло.
Карточки отоваривались нерегулярно.
Иногда, редко, удавалось принести что-нибудь с базара: горсть кишмиша (обычно с мусором, щедро всыпанным рукою декханина) или небольшую дыню. Он так и не научился выбирать дыни, и ему всегда доставалась зелень или гниль.
Но больше всего изводил даже не постоянный голод, а жара. Шпулин совершенно не умел переносить зной - но при этом работать приходилось на самом припеке. Умные узбеки в такое время не трудились - как, впрочем, и в любое другое. Зато эвакуированным приходилось работать за троих: все отлично помнили о тетрадочках с крестиками и что бывает за отсутствие какого-нибудь крестика в чьей-нибудь тетрадочке. Так что в то проклятое время, когда подошвы редких пешеходов прилипали к мягкому асфальту или утопали в горячей пыли, Виталий Игнатьевич, пошатываясь, брел в дирекцию за какими-нибудь бессмысленными учебными планами.
Особенно тяжело приходилось ночами. Он варился в собственном поту, засыпая только перед рассветом - часа на два, на три. Помогал зеленый чай, ну и еще чтение. В местной библиотеке он обнаружил россыпи нетронутых дореволюционных изданий, с ерами и ятями, похожими на крохотные могилки с крестиками наверху. Он читал Гоголя, Достоевского, Лескова. Иногда попадались всякие библиотечные забавности: какой-то усердный читатель закрасил внутренности всех буковок "о" в начале "Идиота", а сцена "литературного бала" в томе "Бесов" была заложена листком из гершензоновской брошюры "Ключ веры". Шпулин раз двадцать прочитал эту страничку и потом саму сцену, чувствуя, что сходит с ума.
Он как раз принялся за перечитывание Гоголя, когда кто-то из соседей спохватился и донес, что учитель читает по ночам.
Чекисты были фронтовой выучки: молодые, неопытные, веселые. Четыре зуба Шпулина остались на земляном полу сарайчика, где его допрашивали - на скорую руку, перед отправкой в места более серьезные. Виталий Игнатьевич даже порадовался, что слаб здоровьем и, скорее всего, настоящего допроса не выдержит. Тем не менее конец делу вышел необычайно благоприятный: в сарайчик привезли каких-то бородатых узбеков, и Шпулину сказали просто - "вали отсюда, понадобишься - вызовем".
Первое, что он сделал, оказавшись у себя дома, - не раздеваясь, пошел к книжной полке и взял томик "Мертвых душ". Ему не хотелось умирать, не перечитав напоследок "Мертвые души".
* * *
За ним так и не пришли. Он неподвижно просидел на кровати два дня - с синим томиком в руках.
Потом встал. Посмотрел в окно. Вышел на двор, в густую южную ночь. Обильно помочился. Вернулся. Зажег керосинку, поставил греться кастрюльку с водой. Нашел в коробочке из-под гуталина две щепотки заварки. Сделал зеленый чай.
"...хорошенький овал лица ее круглился, - шуршали слова в голове Виталия Игнатьевича, уставившегося в пиалу, где хороводились чаинки - как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какой-то прозрачной белизной, когда, свежее, только что снесенное, оно держится против света в смуглых руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца". "Моему охлажденному взору, - бормотал он себе под нос, - неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!" Книга лежала у него в голове, шелестя страницами. "Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальной своею действительностью приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека...
– бежало под веками, а с другой страницы вдруг откликалось эхом: - ...среди недумающих, веселых, беспечных минут сама собою вдруг пронесется иная чудная струя: еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо..." - и Шпулин с замиранием сердца чувствовал, что это все ему, все это для него, что он становится другим, и в этот миг книга раскрылась перед ним вся целиком, разом, как бесконечная сияющая пропасть, начиная с таракана, выглядывающего как чернослив из уголка второй страницы, и до гремящего воздуха в послед-нем абзаце. За каждым словом стояла Неодолимая Сила. Гоголевская Поэма и была той необгонимой тройкой, перед которой постораниваются, не могут не посторониться, другие народы и государства. В том числе, конечно, и то, которое незаконно заняло место настоящей правильной России. Конь занес копыто, и только глумливая пустота после последней точки - там, где путь должен был вымостить Второй Том, мешала ему опустить свой медный вес на пустую скорлупу совдепии...
Шпулин выдернул из-под стола табуретку, положил на нее синий томик и неуклюже встал на колени.
* * *
Вера - точнее говоря, навязчивая идея - Виталия Игнатьевича, обретенная им в ту жаркую ташкентскую ночь, была довольно-таки оригинальной.
Состояла она примерно в следующем. Primo: сочинение Гоголя, известное как "Мертвые души", есть великая богооткровенная книга, сохраняющая Россию, Европу и весь мир купно действием заключенной в ней силы. Силу эту Шпулин воображал себе как волшебную воду, которая, как известно, бывает живой и мертвой. Первый том состоял из мертвой воды, поэтому и назывался "Мертвые души". Второй том был соответственно водой живою.
Secundo: первая книга содержала в себе силы, позволяющие выстоять перед лицом внешнего врага. Большевики, однако, хитростью и обманом уничтожили Второй Том (то, что это произошло в тысяча восемьсот пятьдесят втором году, когда никаких большевиков не было и в заводе, Шпулин помнил, - но это почему-то не имело никакого значения), после чего сокрушили Россию изнутри.
Tertio: большевики книгу не смогли уничтожить совершенно - то ли потому, что рукописи не горят, то ли потому, что Бог поругаем не бывает. Шпулину явилось в откровении, что текст Второго Тома тайно сохраняется возможно, частями или порциями, которые следует разыскать и соединить вместе. Впрочем, наивероятнейшим было то, что всю книгу целиком краснопузые прячут в каком-нибудь специальном застенке для особо опасной литературы.
И, наконец, quarto: смысл его, Шпулина, жизни - восстановить полноту текста поэмы, вырвав из большевистских лап скрываемое ими сокровище.
Что будет дальше, Виталий Игнатьевич представлял себе смутно, знал только, что все немедленно станет чрезвычайно хорошо. Большевики кончатся, Ленинград обратится в Санкт-Петербург, а из Финляндии приедет поезд, с которого сойдет Муся Кулешова, юная и цветущая, с банкой эйнемовского какао в руках.
Патологическая природа этих откровений была вполне очевидна и самому Шпулину, но его это почему-то ничуть не беспокоило. Здравый смысл он, конечно, уважал, зато за своей верой знал Неодолимую Силу, в свете которой здравый смысл меркнет, как свеча в свете солнца. Он был избранником; истинная реальность открылась ему - и следовало не критиковать детали откровения, а наилучшим образом исполнить то, что в откровении заповедано.