Златая цепь времен
Шрифт:
Нельзя сказать, что российская историография совсем этого не понимала. Но, честно трудясь на ниве просвещения и участвуя в борьбе с самодержавием, русские историки, по французской поговорке, «разводили костер любой соломой» — российской историей. Это наша особенность. Французские и английские историки, вне зависимости от политических убеждений каждого из них, не так легко судят действия своей истории с точек зрения нынешнего дня, не так вольно обобщают и морализируют, заменяя обобщениями собирание фактов и познавание их смысла.
В начале нашего века группа этнографов так описывала заселение Приуралья и Урала:
Именно такие починки я сам видел в тех местах, и не только в них; они сохранились в «глубинках», то есть в некотором удалении от железной дороги, судоходной реки, проезжего «тракта», они жили еще в тридцатых годах устойчивым бытом, вернее — устоявшимся. Старина виделась явно в предметах обихода и не менее явно — в самом распорядке, в отношениях, в рассуждениях. Но была она никак не декоративной, а весьма практичной, рациональной даже и модернизирующей в том смысле, что такая новинка, как сепаратор для молока и все тому подобное, не нуждалась в рекламе. Прочно оставался духовный уклад, по которому русский, не рассчитывая на помощь извне, «долг платил, в долг давал, в воду деньги бросал», — то есть кормил своих стариков, поднимал сыновей и растил дочерей для выдачи их замуж на сторону.
Сейчас как-то странно думать об этом длительнейшем процессе, который строил Россию самобытными действиями людей, на их страх и риск, без организации, без плана и субсидий, словом, без всего, что сегодня кажется неизбежно-необходимым.
Конечно, очень интересно читать о ватаге разбойных казаков, которые по наущенью торгового капитала в лице купца Строганова покорили Сибирь. Но верить такому — наивно.
В конце тридцатых годов в деревушке, усевшейся в березовой западносибирской лесостепи километрах в пятнадцати к югу от железной дороги Петропавловск — Омск, я спросил старших:
— А вы с какого времени здесь живете?
— Окончательно с девятьсот четвертого.
— Как это, окончательно?
— Так, что попервому мы сюда приехали из России в девятисотом году. Людей нет. Дикая птица кричит на озерах, ночь не уснешь. Уехали назад. Но дома уже не показалось. Вот и вернулись сюда окончательно.
В русском поселке, находившемся в нынешней Киргизской ССР, мне рассказывали первоселы, как в самом конце прошлого века они поднялись в России числом в несколько десятков семей и своим ходом, со скотиной, имуществом и крестьянским инвентарем, останавливаясь на зимовки, два года ехали на восток; как вначале ошиблись, считая, по прежней русской мерке, лучшим сесть у леса, чтоб легче построиться, но у леса земля оказалась не так подходящей для хозяйства, и тогда они перешли на теперешнее место.
*
Я уже говорил о свойственных славянам доброжелательности, терпимости, свободе от комплекса неполноценности, выдающейся веротерпимости, свободе от расизма.
(К проявлениям комплекса неполноценности я отношу навязчивое ожидание любой, но субъективно незаслуженной беды и ощущение своего бессилия — в результате, сознание сосредоточено на мысли, как бы половче вывернуться. При успехе комплекс неполноценности делает обладателя им опасным, ибо бросает в другую крайность — жестокое попирание других людей.)
Перечисленные качества русских проявлялись не только, конечно, в их крупных «присоединениях». Еще со своей предыстории будущие русские каждодневно встречались с людьми неславянского происхождения — финских, угро-финских корней. Здесь не существенны этнические уточнения — они не имели значения для славян и тех, с кем они встречались, ни две тысячи, ни сто лет тому назад. Существенно, что разность в уровне развития склонялась в сторону русских, поэтому многозначителен тот факт, что эти опаснейшие для слабейшего встречи не завершались его истреблением. (Мне иногда кажется, что, судя в историческом плане о встречах русских с нерусскими, можно было бы говорить не о разницах в уровне развития, но — о разных культурах.)
Так ли, иначе ли, но наша топонимика перенасыщена нерусскими словами, многие из которых непонятны. Такие названия мест, рек, поселений суть памятники инородных русских первожителей, которые не вымерли, а обрусели в результате соседства, а также смешались с русскими перекрестными браками. Вместо могил и непрочтенных надписей, оставленных италийскими этрусками, наши «этруски», помимо своих подписей на географической карте, оставляли и то удивительное и по своей обычности никого не удивляющее разнообразие черт лица, телосложения, цвета волос, глаз и кожи бесспорно русских людей.
*
В самом конце тридцатых годов среди распаханных русских полей я видел гнезда полукочевого скотоводства, живые картины тысячелетней давности. В полосе сочнейшей травы по берегу озера — воды не видно, так как степь плоская и озеро закрыто стеной камыша, — пасется стадо. На русский взгляд, оно удивительно. Старые и молодые коровы, козы, овцы, лошади с телятами, жеребятами, ягнятами пасутся все вместе дружно, не разбредаясь — привыкли друг к другу. Два пастуха, верхом. В меховых треухах, глубоко вставив ноги в стремена, с длинным поводом, заброшенным за переднюю луку, они спят в седлах, как это умели делать конники недавно ушедшей в прошлое конницы.
Шум проезжающей машины никого не тревожит, к автомобилю привыкли.
Проезжая здесь через сутки, вы возвращаетесь во вчерашний день. Нужно оглядеться, вспомнить, чтобы сообразить — стадо, увлекая за собой дремлющих сторожей, переместилось на два-три километра. Конечно, пастухи, по необходимости, спешивались, чтоб поесть, чтоб надоить молока, недососанного теленком, ягненком. Может быть, была и быстрая вспышка действий, если ночью, почуяв зверя, всполошился скот. Но все это только случайный эпизод, дань, добросовестно платимая беспокойству во имя блаженного, оправданного бытом покоя.