Знакомое лицо (сборник)
Шрифт:
— Ничего я не читал, — ответил Венька, — но я вижу, ты всех стараешься подогнать под какие-то тезисы. Ты и Егорова хотел сегодня подогнать. А если б у тебя была настоящая комсомольская совесть при твоем образовании…
Узелков опять гордо вскинул голову.
— Совесть? Что касается совести, как ты ее понимаешь, и всякого правдоискательства, так я это предоставляю разным вульгаризаторам вроде тебя, товарищ Малышев. Меня христианская мораль не интересует. Мне сюда, завернул он за угол.
Я все-таки успел ухватить его за полу.
—
— Христианская мораль? — Узелков остановился. — Не знаете?
— Если б знали, не спрашивали бы, — сказал Венька.
— Христианская мораль… Как бы это вам объяснить наиболее популярно… Христианская мораль — это прежде всего запугивание человечества всесильным божеством. Церковники внушают верующим, что, если человек украдет, солжет или сделает еще какую—либо подлость, его обязательно накажет бог. То есть внушают такую мысль, что человек должен вести себя благородно под страхом божественного наказания. Под постоянным страхом…
— А если бога нет, значит, можно врать и обманывать? — спросил Венька.
— Я этого не говорил, — засмеялся Узелков.
Вынул из кармана свежую пачку папирос, разорвал ее с угла, вытряс на ладонь три папиросы. Одну зажал в зубах, две протянул нам. Потом достал спички.
Ветер, стремительный, предвесенний, дующий сразу с трех сторон на этом перекрестке, мешал прикурить. Узелков нервничал.
Венька взял из его цыплячьих лапок коробок. Мгновенно прикурил и, держа горящую спичку в согнутых ладонях, как в фонарике, дал прикурить Узелкову и мне.
— Вот это я понимаю — ловкость рук! — пошутил Узелков. — Есть вещи, которым я завидую…
— Чему ты завидуешь? — спросил Венька.
— Ну вот хотя бы тому, что ты умеешь так ловко на ветру зажечь огонь и удержать его в руках.
— Огонь я могу удержать, — поднял все еще горящую спичку Венька. — Но ты погоди, ты не темни. Ты скажи откровенно, как ты сам считаешь: Егоров сейчас был виноват?
— До известной степени…
— До какой степени? Ты в точности скажи: надо было его исключать из комсомола?
— Какое это имеет значение, надо или не надо? — выпустил дым Узелков.
— Нет, ты прямо скажи, по своей совести — христианской или нехристианской, — его надо было исключать из комсомола? Он был сильно виноват?
Узелков улыбнулся:
— Как выяснилось на собрании, не сильно…
— Что ж ты взялся писать о нем и срамить его, если он не сильно виноват? — спросил я.
— Вот-вот! — поддержал меня Венька, пристально вглядываясь в Узелкова. — Вы с Борисом Сумским хотели вроде пустить под откос хорошего парня. И ни с того ни с сего…
Узелков наклонился завязать шнурок на башмаке. Завязал, выпрямился.
— Это вам так кажется, что ни с того ни с сего. А если б вы читали тезисы по антирелигиозной пропаганде, вы так не рассуждали бы. Иногда в политических интересах надо сурово наказать одного, чтобы на этом примере научить тысячи… И тут уж нельзя проявлять так называемой жалости
— О-о! — вдруг как будто застонал Венька и выбросил в лужу папироску.
Я подумал, что у Веньки уже совсем нестерпимо разболелось плечо, и, кивнув на Узелкова, сказал Веньке:
— Да ну его к дьяволу с этими разговорами! Пойдем. А то ты опоздаешь к Полякову…
— Нет, погоди, — оттолкнул меня Венька. — Так, значит, ты, Узелков, считаешь, что можно сурово наказывать даже не сильно виноватого, лишь бы кого-то там научить? А это будет чья мораль?
— Я морали сейчас не касаюсь, — чуть смешался Узелков и стал потуже обматывать шею шарфом. — Мы говорим о более серьезных вещах. Егоров не какая-то особенная фигура. В огромном государстве, даже в пределах одной губернии, его и не заметишь. Как какой-нибудь гвоздик. А тем не менее на его деле мы могли бы научить многих…
— Вот ты какой! — оглядел Узелкова Венька. — А с виду тихий. А что, если тебе самому сейчас пришить дело? Что, если, например, тебя самого сейчас выгнать из комсомола и отовсюду и потом начать всех учить на твоем деле?
— Я же не был на крестинах, — в полной растерянности проговорил Узелков. — И кроме того, — он взглянул на скользкий снег под ногами, — я, кажется, промочил ноги.
— Иди скорее грейся! — сказал Венька. — Не дай бог, простынешь. Кто же будет тогда других учить… разным жульническим приемам?
— Поаккуратнее, — попросил Узелков. — Поаккуратнее в выражениях. А то я могу поставить вопрос и о тебе, о твоих идейных взглядах…
— Поставь! — махнул рукой Венька.
И мы свернули в переулок, в совершенную тьму, где надо было идти, прижимаясь к забору, чтобы не попасть в глубокую грязь, тускло мерцавшую среди маленьких островков льда и снега.
— Теоретик! — засмеялся я, оглянувшись на Узелкова. — Он, наверно, и перед Юлькой Мальцевой развивает такие теории. Он же сам рассказывал: она играет на гитаре и поет романсы, а он разводит вот такую философию…
— Юля тут ни при чем, — странно тихим голосом произнес Венька. — И ни к чему ее впутывать в эту ерунду… А мы с тобой как слепые котята, вздохнул он, оступившись на тонкой полоске снега и провалившись одной ногой в грязь. — Даже как следует поспорить не умеем. Я только чувствую, что Узелков говорит ерунду. Не может быть, что есть какие-то тезисы, по которым надо врать и наказывать невинного, чтобы чего-то такое кому-то доказать. Не может этого быть. Я считаю, врать — это, значит, всегда чего-то бояться. Это буржуям надо врать, потому что они боятся, что правда против них, потому что они обманывают народ в свою пользу. А мы можем говорить в любое время всю правду. Нам скрывать нечего. Я это хорошо понимаю без всяких тезисов. Но объяснить не могу. Он мне тычет христианскую мораль, намекает вроде, что я за попов. И я немножко теряюсь. А он держится перед нами как заведующий всей Советской властью. И как будто у него есть особые права…