Знамя (Рассказы и повести)
Шрифт:
— Смотри, дорогой… — капитан Олексинский приподнял комиссара и приложил к его глазам бинокль.
Видно было, как умирающий собрал все свои силы, чтобы еще раз посмотреть.
— Красное… — прошептал он; казалось, ему стало легче.
Он выскользнул из рук капитана, голова его упала на березовые листья. Последнее, что он увидел в своей жизни, было победоносное знамя его родины.
Крестьяне из освобожденных деревень хоронили павших товарищей на своих маленьких кладбищах. Но комиссара мы хотели похоронить в нашем городе. Капитан разрешил нам. Мы обили деревенскую телегу новыми липовыми
Несмотря на то что этот день, 9 мая 1945 года, был самым торжественным и радостным днем в истории нашей родины, днем окончательного освобождения и начала новой жизни, мы возвращались домой с влажными глазами и жгучей болью в сердце.
В тот же вечер под кустами цветущей сирени в городском парке мы хоронили Михаила Константиновича Водолазова, старшего лейтенанта Советской Армии и комиссара партизанского отряда «Серп и молот». Он лежал в открытом гробу из неструганных досок, сверкавших белизной, и, казалось, улыбался даже после смерти. Сотни женщин и девушек из рабочих кварталов приносили к гробу букеты цветов, преклоняли колени, целовали покойника в ясное чело, как целуют дорогого сына и брата.
В молчаливой, тихо плачущей толпе вдруг увидел я старого учителя. Он пробрался сквозь ряды женщин и шахтеров, приблизился к гробу и склонил голову. Казалось, он никого не видел вокруг себя. В глубокой задумчивости смотрел он на ясное, улыбающееся лицо Михаила. И только когда начался погребальный обряд, он отошел в сторону. Капитан Олексинский произнес короткое надгробное слово. Ему, чьи громовые команды перекрывали шум битвы, сейчас не хватало голоса и дыхания. Я подошел к «Высшему принципу» и прошептал:
— Господин учитель, скажите, пожалуйста, несколько слов от имени населения…
«Высший принцип» посмотрел на меня, словно не узнавая, потом кивнул головой. Он шагнул к гробу и голосом, изменившимся, глухим, но все же проникновенным, доходящим до самого сердца, сказал:
— Клянемся… Клянемся в этот священный час освобождения… перед лицом храбрейшего из храбрых, героя-освободителя… — Его патетически напряженный голос перешел в рыдание.
По команде капитана Олексинского мы дали тройной прощальный залп. В то время как грохотали выстрелы и, медленно кружась, падали каштановые листья, пробитые пулями, сотни женщин и мужчин подняли правую руку. Ладони и вытянутые пальцы светились в наступающих сумерках. И мне показалось в ту минуту, что у всей этой громады рабочих людей одно огромное сердце, какое билось в груди нашего комиссара. И не было в этой массе народа никого, кто не понял бы недосказанных учителем слов присяги: клянемся, что будем достойны великого освободительного дела, что свободу и независимость, за которые была пролита братская кровь советских людей, мы всегда будем защищать; мы клянемся в вечной верности братскому союзу с нашим освободителем — славным советским народом.
Минуты торжественной присяги разрядили скорбную атмосферу. Глаза у всех горели воодушевлением, нежностью и решимостью, все были точно наэлектризованы. Позже я понял, что на этих партизанских похоронах, во время этой недосказанной клятвы, родились новые кадры нашей вышедшей из подполья, окровавленной, но бессмертной коммунистической партии.
Через три дня я уже работал в партийном комитете и принимал заявления о вступлении в партию. Когда я спрашивал людей, в большинстве случаев, рабочих-шахтеров и изнуренных работой женщин, почему они решили вступить в партию, многие отвечали мне так: «Я уже давно собирался… а во время похорон комиссара…» Встречаясь теперь с этими товарищами, честными, самоотверженными, простыми работниками партии, я всегда припоминаю светлый облик Михаила Константиновича.
Крестьянка, до сих пор молча слушавшая, раскрыла свою поношенную сумку и, показав красную книжку с золотой звездой, застенчиво сказала.
— Я тоже… с мая месяца… состою членом нашей партии!
Тихой гордостью засветились ее голубые глаза.
— Ну, а наш «Высший принцип», — продолжал Горак своим спокойным голосом, — тоже подал заявление о приеме в партию.
Смущаясь, он спросил у меня, можем ли мы его принять — ведь он так много заблуждался в жизни. Я сказал с какой-то школьнической горячностью:
— Что вы, господин учитель, для нас это будет честью…
— Ни в коем случае, — поправил он меня, строго, по-учительски подняв палец, словно я сделал грубую ошибку, — для меня это будет честью, если партия меня примет…
Поезд уже отходил от станции, последней перед городом, где живет учитель Малек. Горак стал надевать пальто. Оставалось пять минут пути. У меня вдруг возникло желание узнать дальше удивительную историю человека, который на склоне лет так жадно устремился к правде.
— Рассказывать можно было бы еще долго, — с улыбкой ответил Горак. — Товарищ Малек — один из наших лучших агитаторов. Его теперь никто не называет «Высшим принципом».
…Раздался протяжный гудок паровоза. Поезд подъезжал к станции. Только сейчас, прощаясь с нами, крестьянка рассказала, что она возвращается с зимнего отдыха, который провела в Праге. Горак пожал мне руку и вышел из купе. Но вдруг, уже сходя на перрон, крикнул.
— Если хотите видеть Малека собственными глазами, пойдемте со мной. Через час я вместе с ним выезжаю на собрание в село Вельмержицы.
Я махнул рукой на все свои планы и мысленно попросил прощения у друзей, которые тщетно будут ждать меня. Через четверть часа я входил в районный комитет партии.
— Товарищ Малек просил передать, что он пошел в Вельмержицы, а ты должен приехать за ним, — сообщил дежурный.
И вот мы едем в темноте по ухабистым проселочным дорогам на старой тарахтящей машине шкода. Где-то впереди на берегу реки находится село, в котором местный поп-реакционер давно уже подрывал нашу созидательную работу коварными нашептываниями и застращиванием прихожан.
На седьмом километре лопнула задняя рессора. Мы застряли в лесу.
Больше половины пути сделано. Не возвращаться же! Дойдем пешком!
Полтора часа шли мы в темноте. Горак не говорил ни слова. Он шел впереди быстрым и ровным шагом и, видимо, размышлял о работе в селе, к которому мы приближались. Его, вероятно, немного сердило то, что он опаздывает на собрание, а, может быть, он жалел, что так необдуманно связался со мной.
В девять часов вечера мы прибыли в Вельмержицы. Маленький зал трактира был так переполнен, что, казалось, яблоку негде упасть. Здесь сидели один к одному безземельные крестьяне, каменщики, дровосеки, сплавщики плотов, люди, изнуренные тяжелой работой на малоплодородных, каменистых полях, суровые, недоверчивые и молчаливые. Им случалось запрягать в плуг собственных жен. На собственных спинах они таскали тяжелые корзины с навозом на крутые склоны, куда никогда не ступало конское копыто. Они сидели на широких липовых лавках и хмуро и подозрительно поглядывали на председательский стол.