Знание-сила, 2002 №04 (898)
Шрифт:
Пушкинские занятия историей, пристально изученные Натаном Эйдельманом, сплавляют в некое новое, неведомое прежде целое работу в архивах, чтение летописей и хроник, исторических трудов, заполнивших более чем на треть библиотеку поэта, запись преданий и рассказов очевидцев, странствия в поисках материала в коляске, верхом, в кибитке, карете, телеге, пешком – подсчитано, что Пушкин был одним из неутомимых путешественников своего времени.
Натан спорит с сегодняшними литераторами, не желаюшими «впадать в ученость» и уповающими на «художественный талант», – сам-то он идет вослед Александру Сергеевичу…
В пушкинское время узкая специализация, сильное разграничение исторического и литературного труда были просто невозможны, ныне же именно отказ or
Но, «начиная с Пушкина, историки, художники не раз вздохнут, сколь основательно разошлись в методе, языке, логике такие две формы познания прошлого, как наука и «художество».
Начиная свой путь в литературе, Натан пишет – исключительно лля себя – небольшой отрывок «Взгляды»:
«…Я начинаю с личности: не с государства, не со слоя, группы, класса. Это будет…
Начнем с личности… – это целый мир, система; ее социальные, семейные etc связи громадны и… относительны».
1960 год
Натай с дочкой Тамарой. 1966 год
Здесь – разгадка исторического воздуха его сочинений, потребность обнаружения себя, усвоения внутренней соразмерности личного и творческого, возможность наполнения своего слова своим «я».
Здесь суть всей его литературной работы: собственно литературной, литературно-исторической, научно- исторической, то, другое и третье часто трудно различимо, определяется не текстом – установкой.
Отсюда прямой путь к завтрашним раздумьям о воскрешении – на новом уровне – научного и художественного целого («карамзинского синтеза», назовет он потом). Он опасается: расчленяя историческое поле между наукой и литературой, легко утратить это целое, умертвить живую историю.
«Наука нащупывает сознательно; человеческий опыт, литература давно это сделали интуитивно. Ситуация такова, что надо начинать с интуиции, наука подоспеет…»
Ситуация такова… Он ощущает, сознает задачу, поставленную временем.
Он вспоминает известные слова Чехова: люди просто сидят, обедают, а в то же самое время решается их судьба (Чеховым сказано, но уж Пушкиным, Гоголем и другими великими глубоко прочувствовано). Прибавляет: «Искусство первым куда раньше науки вторгается в эти удивительные загадочные дебри, джунгли».
Он пишет об одном архивном деле, одновременно печальном и смешном, наполненном до того характерными психологическими подробностями, что частное, личное превращается в типическое: «Эго, как известно, является законом литературным, но что же делать, если жизнь, история представляют невыдуманные художественные детали!».
1978 год
Нужна большая – детская – свежесть души, чтобы впечатление от приближения к герою, узнавания его, вбирания в себя мыслью, чувством необщего выражения его лица всякий раз оказывалось неожиданностью, не подавлялось изначальной идеей, нажитыми прежде представлениями.
Душа Натана распахнута навстречу обретаемым в постоянных трудах впечатлениям. Они тревожат, радуют, жгут его. «Архивы продолжают свой бесконечный рассказ. Мы рады слушать. Нам дороги главные действующие.
Он
Он, погружаясь в материал, начинает жить в героях, как и они одновременно начинают жить в нем.
Из дневника – время подступа к «Первому летописцу»:
«Прохожу жизнь с Карамзиным: бездна поучительного».
«Наслаждение, редкостное, от занятий Карамзиным: движение по его жизни… Давно не получал такой радости».
Владимир Порудоминский и Натан Эйдельман в библиотеке Житомире в 1981 году
В личности Карамзина и трудах его для Натана дороже иного многого – давно не получал такой радости! – дарование не умозрительно, а всем существом принять время как пространственный символ, это путешествие во времени, заменяющее езду в пространстве. Прошлое, воспроизводимое в его воображении историческими изучениями и поэтическим видением, у него, у Карамзина, не меньшая реальность, а если поглубже взглянуть – в чем-то и большая, чем настоящее. Потому что, прописывая картину прошлого, мы не в силах забыть исторического опыта, набранного человечеством и отложившегося в каждом из нас на протяжении последующего времени. И еще: обращаясь к истории, мы волею или неволею привносим в нее черты своей личности. Натан любит пушкинские слова о карамзинской «Истории»: «Нравственные его размышления своею иноческою простотою дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть древней летописи». Здесь тоже, если и урок, то урок взаимопроникновения (так обозначает Натан отношения настоящего и прошедшего): ему дорог «моральный контекст», который обретает история, осмысляемая Карамзиным.
В сознании Натана прошлое и настоящее живут нераздельно («пожить, . сколько захочется, в разных эпохах» – и домой, в настоящее, это – не его), они ; постоянно воздействуют одно на другое прямой или обратной связью, движут- I ся в едином временном потоке.
Натан Эйдельман не мог по желанию «перенестись» в Швейцарию или Берлин. А был неутомимый путешественник. Его поездки по стране исчисляются десятками тысяч километров.
Помню, он сочинял одно из посланий тогдашнему главе Союза писателей Г.М. Маркову. Обозначал предполагаемые архивные поиски, пытался предугадать возможные находки, объяснял их значение. Но доводы, убедительные для Натана Эйдельмана, не имели ни малейшего значения для руководства Союза писателей. Марков ему попросту не отвечал.
Карл Павлович Брюллов после гибели Пушкина говорил одному из вельмож: то, что Пушкину не дали поехать в чужие края, – преступление перед русской культурой. Павел Воинович Нащокин, очень Натаном любимый, писал Пушкину о приехавшем в Россию Брюллове, которого царь понуждал к службе: «Что он гений, нам это нипочем, в Москве гений не диковинка, их у нас столько, сколько в Питере весною разносчиков с апельсинами».
Зарубежные впечатления, встречи, библиотеки, архивы, сам взгляд «оттуда» на нашу жизнь, на мучающие нас вопросы успели дать новый мощный толчок творческим замыслам Натана Эйдельмана (из американских архивов он привез 25 килограммов ксероксов). Первые чувства «невыездного» человека, вдруг очутившегося «там», переданы в тонкой книжечке «Оттуда», увидевшей свет уже после смерти автора. О своих поездках – а они только начинались! – он предполагал рассказать в большом одноименном труде чуть ли не на сорок листов. Не путевые впечатления – герценовское оттуда, «с того берега», преисполненное мыслями и заботами об отечестве.