Знание - сила, 2005 № 04 (934)
Шрифт:
1968 год, "Пражская весна" - так начинались семидесятые
Вскоре после того выяснилось: а 70-е-то, эта "бесцветная", "пресная", "глухая" эпоха, когда, кажется, вообще ничего не происходило, оказывается, жгуче интересны! И не каким- нибудь там обывателям, томящимся по колбасе за 2.20, и не только молодежи, которая в 70-е еще и не родилась и ничего о них не знает, а нынче норовит одеваться непременно по тогдашней моде, а вовсе даже ученым, исследователям, проблематизаторам ex professo, тем самым, кто в те же 70-е искренне ненавидел родное безвременье и советскую власть, которая все это устроила. Начались активные исследования того, что совсем недавно выглядело заслуживающим разве что отталкивания и скорейшего преодоления. В 1998-м московско-венецианский альманах "Россия / Russia" — не впервые ли в отечественной интеллектуальной
К тому времени, как в минувшем сентябре Институт высших санитарных исследований РГГУ собрал историков, социологов, филологов, искусствоведов, культурологов на семинар "1970-е годы в истории русской культуры", исследовательский интерес к эпохе успел обрести известные традиции и результаты. На первом заседании — круглом столе "1970-е: взгляд из XXI века" — можно было уже не только намечать направления предстоящей работы, но и подводить самые первые итоги.
Интерес к 70-м породил столь обширную область изысканий и рассуждений, что присутствовавший на семинаре филолог Александр Жолковский (университет Южной Калифорнии, Лос-Анджелес) с присущей ему язвительностью счел эту область достойной отдельного имени и обозвал ее "севентологией". А московский филолог Илья Кукулин, развивая эту мысль, применительно к советскому материалу предложил термин "севентоведение". Так каким же видится нынешним севентологам и севентоведам их предмет?
Время интеллигенции
Участники семинара честно старались говорить о советской реальности 70-х "вообще", в целом. Но разговор с какой-то роковой неизбежностью сворачивал на тонкий и узкий ее слой — интеллигентскую субкультуру. Конечно, 70-е годы все-таки не настолько еще оторвались от личного опыта исследователей, чтобы классические представители "племени интеллигентов" могли их рассматривать вовсе без ссылок на этот опыт, на то, что волновало их самих и среду их социального обитания.
Но дело еще и в том, что советские 70-е — эпоха специально "интеллигентская". Это время расцвета интеллигентской субкультуры, даже многих субкультур; во всяком случае — оформления интеллигенции как особого явления в позднесоветском обществе с собственным набором стилей жизни, с четким представлением о своей социальной и "духовной" миссии (очень помогавшим жить!) После краткой эйфории "перестроечных" лет оно стало сходить на нет, а на смену интеллигенции начали приходить профессиональные сообщества интеллектуалов, решающих собственные цеховые задачи и отнюдь не объединяемых ни общей идеологией, ни общим пафосом.
70-е — эпоха "интеллигентская" еще и потому, что на редкость "литературная", "книжная". Читали жадно, читали всё, читали "толстые" журналы, подписные издания, книги с "черного рынка" и со старых чердаков, самиздат и тамиздат, читали до утра, читали между строк. Книги собирали, книги привозили из глухих медвежьих углов и из-за границы, книги перепечатывали на машинке и переписывали от руки. И взахлеб обсуждали прочитанное ночами на кухнях. В каком- то смысле, при всей обостренной ценности книги, она ценилась совсем не в первую очередь ради себя самой. Книга была образом свободы, самым верным путем к ней, самим ее воплощением. "Мы упивались книгами, как наркотиком, — вспоминала одна из участниц семинара, Ирина Уварова, — уходя в знание и думая, что таким образом мы вырвемся отсюда". Конечно, читали не только интеллигенты. Но интеллигенты задавали известный тонус отношения и к книгам, и к тому, что из них можно было вычитать, — к "культуре". Как жестковато выразился Илья Кукулин, "абсолютизация" культуры и культурных ценностей, которая была очень значима для интеллигентов 70-х, несомненно, влияла на общество в целом, включая тех самых простых рабочих, которые не любили диссидентов или вовсе ничего о них не знали.
Андрей Тарковский
Поэтому семинар интеллигентов- интеллектуалов по 70-м годам едва ли не в первую очередь стал их отчетом самим себе и своей аудитории в историческом опыте своей — по-моему, совершенно неповторимой — социальной группы. Между участниками возникли довольно острые споры: имеет ли смысл говорить о двух культурах 70-х годов — подцензурной и неподцензурной, официальной и неофициальной (как делал Кирилл Рогов) — или все же об одной (как предложил попытаться Андрей Зорин)? А может, их было много (Илья Кукулин)? Чем тогда эти культуры сходны и насколько различны, чем они обязаны друг другу? И вообще — обратил внимание социолог, директор Франко-российского центра по общественным наукам Алексей Берелович, — стоит ли искать специфику 70-х годов прежде всего в истории культуры? Отчего бы не принять во внимание изменения во множестве других вещей: в торговле, в характере потребления, в стиле поведения?.. Ну, направление поисков, кажется, вполне определялось профессиональным составом участников: пришли бы экономисты и рассказали бы про производство и потребление, а историки культуры, естественно, говорили о том, что они лучше всего знают.
А интеллигенция, между прочим, действительно имела весьма серьезное влияние на умы и души своих читающих и думающих современников, из которых далеко не все зарабатывали на жизнь умственным трудом. Скорее всего, такого больше не будет, и сами представители интеллигенции понимают это, как, может быть, никто другой.
Ведущий семинара Андрей Зорин (РГГУ) выдвинул предположение, вполне возможно, небесспорное, но, вне всякого сомнения, очень характерное, — об исключительной роли научно-технической интеллигенции в судьбе советского общества. В ее зарождении, расцвете и гибели Зорин рискнул увидеть ни больше ни меньше как "центр всей позднесоветской истории". Этот слой был создан искусственно, при Сталине, с целью обслуживания советской военной, прежде всего ядерной промышленности, "никакого другого, внеэкономического происхождения у него нет". Чтобы он эту промышленность хорошо обслуживал, его надо было хорошо оплачивать. А кроме того, предоставить ему определенную культурную и интеллектуальную автономию. И вот эти люди — по некоторым подсчетам, десятки миллионов! — стали своего рода советским "средним классом": с достаточно надежным статусом, с определенными стандартами потребления, достигнутыми как раз к 70-м. Каждый знал, сколько лет он должен отработать, чтобы купить машину, кооперативную квартиру, садовый участок... И отрабатывали, и приобретали: но вместо благодарности и преданности система-благодетельница получила в ответ нечто совсем другое. Именно в этой среде смотрели Тарковского, читали Бродского, устраивали выставки и концерты в закрытых КБ и НИИ. Именно на эту аудиторию работала вся гуманитарная интеллигенция — создательница вольнолюбивых идей, именно на этой почве они отлично прививались и пускались в рост. Именно эта социальная фуппа противопоставила себя советской системе, именно она, утверждал докладчик, сломала ей хребет, чтобы первой же погибнуть под ее обломками.
Иосиф Бродский
Король Лир в степи: советский человек в поисках универсального
Советский человек 70-х был просто на редкость укоренен и устроен в своей повседневности. И лишь кажется парадоксом, что одной из самых устойчивых в искусстве тех лет была метафора "вышибленности" человека из конкретных условий его существования.
Театровед Ирина Уварова обратила внимание: излюбленный сценографический прием театра 70-х — изображение "одинокого человека в нежилом пространстве". И это так часто, так независимо от сюжета пьесы, что слишком очевидно: дело здесь не в пьесах, не в сюжетах, а в чем-то очень глубоком. Да, XX век поставил человека перед лицом чрезвычайного опыта: и две мировые войны, и революции, и фашистские лагеря смерти, и ГУЛАГ, после которого тому оставалось лишь чувствовать себя королем Лиром в степи, изгнанным из всего привычного, оставшимся перед лицом жестокого, голого бытия. Но к 70-м-то — тихим, медленным, вполне уютным: все катастрофы, казалось бы, давно остались позади?.. И, тем не менее, точнее, тем упорнее искусство 70-х, понимая и моделируя человека, старалось изъять его из контекста (читай: из "удушливого", "сужающего", "мелкого", "скудного", "косного" контекста текущей повседневности) и поместить или в заведомо, как предполагалось, более интенсивный, осмысленный контекст мировой (читай: западноевропейской) культуры, проговаривая характерно-советские заботы, тревоги, ценности на "универсальном" западном материале, или вот на характерную для тех лет "пустую" театральную сцену.
Советского мыслящего человека влекло к притчам, к иносказаниям как способу осмысления жизни. И не только из-за того, что из-за свирепствовавшей цензуры слишком многого нельзя было сказать прямо. А заодно и не только из-за того, что малоизвестный Запад идеализировался и домысливался, хотя было, конечно, и то, и другое. Советский человек очень хотел быть "человеком вообще". Да он и чувствовал себя, подозреваю, "человеком вообще" тем интенсивнее и безусловнее, что общество было, если кто помнит, довольно закрытое, информация о реальной жизни в иных частях света — скудноватой, и сравнивать было особенно не с чем.
Чем скуднее были возможности распространения культурного внимания "вширь", тем решительней направлялось оно в двух всегда открытых направлениях: вглубь и вверх. Ирина Уварова в том же докладе говорила: 70-е годы открыли "верх", вертикальное измерение жизни, причем именно на уровне более-менее массового интеллигентского самочувствия.
Наверное, это—одно из главных событий в отечественной внутренней жизни тех лег. открытие очень широко и разнообразно понятого "верха". Это не обязательно религиозные искания, хотя их усиление приходится как раз на эту пору. Бога или, чаще, не очень внятно понятой "духовности" ищут — но ведь ищут же! — и в православии, и в буддизме, и в индуизме, и в разного рода оккультных практиках. В спектр поисков "верха" И.П. Уварова включила даже космические мотивы в живописи 70-х—вроде космических (метафизических, на самом деле) пейзажей Юло Соостера. Думающие люди искали большого, не скованного их повседневными обстоятельствами пространства существования, —чем бы оно ни оказалось.