Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Но, закончив первую Песнь и начав писать вторую, Гумилев остановился. «Писал со страстью, запоем, в полную меру таланта. А вижу — нет, поторопился. Надо еще подождать, «повзрослеть» душевно и умственно…» — объяснял он Одоевцевой.
В конце 1920-го — начале 1921-го он пишет маленькую поэму «Звездный ужас» — просветленное, лукавое, монументальное и при этом очень конкретное, достоверное произведение о первой встрече человека с возвышенным и пугающим, спасительным и губящим миром звезд и знаков. «Звездный ужас» — не революционное в структурном отношении произведение, если угодно, это «шаг назад» — к акмеизму; но одной этой поэмы было бы достаточно, чтобы имя Гумилева не было забыто историками русской поэзии. Потом — уже чисто акмеистический «Леопард» и две традиционные постромантические
163
«Дева-птица» написана, по свидетельству Одоевцевой, на рифмы из рифмовника. Этот tour de force не принадлежит к большим удачам зрелого Гумилева.
На этой нежной и мечтательной ноте Гумилеву суждено было замолчать. Но она была лишь одной из многих, доступных ему в это время.
Только список задуманных и, возможно, начатых им стихотворений впечатляет: «Голубой зверь», «Верена (аэроплан)», «Наказ художнику, иллюстрирующему Апокалипсис», «Как летают поэты (Пегас, Гриф, Орел и др.)», «Ангел Хаиль», «Религия деревьев», «Знаки зодиака» (другое название — «Читатель»), «Земля — наследие кротких» (другое название — «Улица кабатчиков»), «Дом Бога», «Великий предок». На пороге какого творческого взлета, какого странного и богатого неожиданными поворотами периода работы, вероятно, стоял он!
Почти все стихи 1919–1920 годов и часть стихотворений 1921-го вошли в «Огненный столп», окончательно составленный в июле этого года и вышедший в «Петрополисе» в середине августа — еще при жизни поэта, но уже после его ареста. А между тем уже был задуман новый сборник — «На половине странствия земного». Тридцать пять лет — середина человеческой жизни по Данту. Гумилев опасался этого названия: боялся накликать слишком раннюю смерть. Ему нужно было много лет, чтобы воплотить все задуманное. Семидесяти — не хватало…
А на самом деле счет оставшегося времени шел не на месяцы, не на недели — на дни.
6
Лукницкий (под впечатлением бесед с Ахматовой) говорит о «шахстве» Гумилева в последние годы жизни, о том, что «до последних лет у Николая Степановича было много увлечений, но не больше в среднем, чем по одному в год. А в последние годы женских имен — тьма. И Николай Степанович никого не любил в последние годы». Вероятно, Ахматовой очень хотелось отнести пик гумилевского донжуанства ко времени его второго брака, если она даже составила (на основе непроверенных слухов) его «донжуанский список». Разумеется, вольно было братьям литераторам записывать в гумилевские любовницы каждую его студистку. Но, если обратиться к тем материалам, которыми располагаем мы, придется не согласиться ни с одним из этих утверждений. И в 1913–1918 годы у Гумилева было больше чем по одному увлечению в год, и после развода с Ахматовой ничего в этом смысле не изменилось. Собственно, для особенно бурной романтической жизни (или для особенно темного разврата) как раз в последние годы у него не было ни времени, ни сил. И по крайней мере одну из своих спутниц этих лет он любил — долго и страстно.
Речь идет об Оленьке Арбениной-Гильдебрандт, появившейся в жизни поэта, напомним, уже в 1916 году. Два года спустя Гумилев женится на ее ближайшей подруге (и своей давней любовнице) Ане Энгельгардт.
В конце лета Ольга была у Гумилевых на Ивановской.
Что ели, пили — не помню. А разговор? Помню, он высказал мысль, что на свете настоящих мужчин и нет — только он, Лозинский и… Честертон… Он сравнил меня с борющейся и отбивающейся валькирией. А Аню — с едущей за спиной повелителя кроткой восточной женщиной…
Мы так засиделись, что пришлось «разойтись» и лечь спать. Аня уговаривала меня остаться… Комнатка с двумя детскими кроватями, беленькая, уютная — верно, детей Маковского. Аня устроила меня на одной… и удрала попрощаться со своим супругом. Вернулась со смехом. «Слушай! Коля с ума сошел! Он говорит: приведи ко мне Олю!» — я помертвела.
Я не знаю, как вытерпела выждать, пока она заснет, и выбралась из незнакомой квартиры, которая теперь казалась мне пещерой людоеда.
«Восточная женщина», вероятно, решила, что «повелитель» пошутил, и отнеслась к его выходке благодушно. «Валькирия» поняла его всерьез — и испугалась.
Больше они не виделись до начала 1920 года. Ольга стала актрисой Александринского театра, много играла на стороне, зарабатывая добавочные пайки, понемногу училась живописи (впоследствии она состоится как видный акварелист и график — историки искусства отводят ей далеко не последнее место среди художников группы «Тринадцать», рядом с такими большими мастерами, как Удальцова, Древин, Маврина), кружила голову многочисленным молодым людям. У Гумилева были, вероятно, другие подруги. Ухаживал он, в частности, за уже помянутой Дорианой Слепян — актрисой и скрипачкой.
В начале 1920 года Ольгу во время «Маскарада» в Александринском театре («Маскарада», поставленного Мейерхольдом, с Юрьевым в главной роли; Арбенину — во время «Маскарада» — «бывают странные сближения») в одном из антрактов попросили выйти в зал. «Он стоял на сцене. Не помню ничего, что он объяснял. Кажется, он пришел поговорить с режиссером насчет «Отравленной туники». После спектакля пошли вместе («Моя» дорога домой была теперь и «его» дорога — он жил на Преображенской»). Зашли к нему; он читал только что написанный «Трамвай», потом «были и другие стихи и слова».
«Когда все было кончено, он сказал: «Я отвечу за это кровью». В последние годы жизни Гумилев часто говорил это. Прочитав только что написанные удавшиеся стихи… После первой близости с давно любимой и желанной женщиной… Заговаривал он судьбу или легкомысленно, как венецианский купец Шейлоку, предлагал ей подходящую цену за ее дары? Но в отношении судьбы все «кровавые наветы» справедливы — она и впрямь не брезгует подобной платой.
Если то, что испытывал Гумилев к Ольге, не было любовью, тогда — что же любовь?
Лицо Гумилева… было (для меня) добрым, милым, походило, скорее, на лицо отца, который смотрит на свою выросшую дочку. Иногда — слегка насмешливым. Скорее — к себе. Очень редко — раз или два — оно каменело.
Я смотрела на Гумилева с первого дня знакомства как на свою полную собственность. Конечно, я фактически исполняла его желания и ничего от него не требовала, но вот сознание было такое, и думаю, он это понимал.
Правда, было состояние, что ртуть покатилась по своему руслу, и, может быть, это было счастьем. Он часто говорил мне: «Мое счастье! Как неистощимый мед!»
Я бы могла еще сильнее «закрутить» своего Гумилева, хотя в том периоде мне было достаточно его любви и даже верности.
Что еще? Она писала стихи, и он, такой суровый к чужому творчеству, в том числе и к творчеству своих любовниц, хвалил их… И они — до конца! — оставались на «вы».
Он чем дальше, тем чаще говорил о разводе с Аней и женитьбе. Об Ане — он понял, конечно! ее глупость! И даже ненормальность. Но ведь и я была в житейском смысле глупа…
Ей самой замуж не хотелось — 23-летнюю красавицу не прельщал «брак с готовкой».
Он довольно часто говорил мне: «Кошка, которая бродит сама по себе»… «О мой враг, и жена моего врага, и сын моего врага…»