Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Неизвестно, занимал ли он средства на поездку у ростовщика, но именно в ноябре-декабре 1907 года он начинает испытывать нужду в деньгах. Лукницкий говорит, что в Париже у Гумилева «бывали голодные периоды, когда он по нескольку дней питался одними каштанами». Трудное материальное положение ощущается и в его письмах к Брюсову. Если раньше Гумилев просил пересылать ему в Париж лишь гонорары свыше 20 рублей, то теперь не брезгует и меньшими суммами — и пытается найти газетную работу. Отчасти ему это удается: с начала 1908 года его рецензии регулярно появляются в «Речи».
5
Впрочем, у этих денежных сложностей есть очевидное объяснение: в январе 1908 года Гумилев за свой счет (то есть из тех 100 рублей, что ежемесячно
Если в 1905 году Гумилеву достаточно было самого факта выхода книги и благожелательных отзывов о ней двух-трех авторитетных людей, то три года спустя он уже подходит к делу, как подобает литератору-профессионалу.
9 января он пишет Брюсову:
Не согласится ли магазин «Скорпиона» взять на себя распространение моей книжки в России…? Я бы дал какой угодно процент и на свой счет переслал бы книжки в Москву. Их всего 300 экз. Для себя и Парижа я оставлю 50… В каждой 4 печатных листа (64 стр.) бумага verge. Цена экз. 50 к. За пересылку в редакции для отзывов плачу я, но устраивает эту пересылку магазин. Если это можно устроить, это будет для меня почти спасением.
28 января Гумилев высылает Брюсову два экземпляра только что вышедшей из типографии книги.
К тому времени некоторые из напечатанных стихотворений Гумилева уже вызывали отклики — причем положительные.
Так, некто П. Дмитриев в журнале «Образование» (1907. № 11) восторженно отозвался о стихотворении «Маскарад». «В стихах Н. Гумилева вовсе нет выдумки, и, однако, это стихотворение поражает нас, как всегда поражает падучая звезда… Все стихотворение проникнуто одним напряжением — впечатлением момента, когда женщина впервые позволяет взглянуть на нее как на женщину».
Гумилев был уже слишком искушен и слишком строг к себе, чтобы на него подействовали такие похвалы. Издавая книгу, он готов был к суровому суду критики.
Суд последовал. К счастью, он был по большей части доброжелателен.
Л. Ф. (под литерами скрывался Петр Пильский — один из известнейших и плодовитейших критиков той эпохи) отмечал:
И на его стихах, и на его маленьких критических заметках, лежит печать явной культурности. Но и в тех и в других, особенно стихах, видна не только литературная молодость, но и неопытность. Это сказывается в ненужной, запоздалой приверженности к вычурам декадентства, к сгущению романтической атмосферы, к излишней изукрашенности. Это слышится в однообразии напева и даже тем. Глаза молодых поэтов всегда видят немного.
Рецензенту понравилась «Перчатка», «Смерть», конец «Озера Чад». (В последних строфах этого стихотворения — про африканку, бежавшую с французским офицером и ставшую проституткой в Марселе, можно прочитать все, что угодно, — хоть социальный протест, пожалуй.) Но: «…Мы не хотим скрыть, что знаки препинания во многих цитируемых здесь стихах составляют честь не автора, а нашу» (Образование. 1908. № 7).
Одна из рецензий принадлежала Андрею Левинсону (1887–1933), человеку одного с Гумилевым поколения, в первую очередь театроведу и балетному критику, впоследствии много общавшемуся с поэтом — в последний период его жизни, в годы «Всемирной литературы».
Заглавие «Романтические цветы», — писал Левинсон, — хорошо определяет тот эклектизм настроений и приемов, которым отмечены первые опыты г. Гумилева.
Однако при внимательном чтении немногих страниц сборника становится очевидно, что поэтический мирок автора, с одной стороны, теснее ограничен, с другой — значительно
Левинсон отмечает «живость и гибкость ритма, которая, быть может, поставит «французского поэта на русском языке» в ряды мастеров современного русского стиха» (Современный мир. 1909. № 7 — через полтора года после выхода книги!).
В почтенном, традиционном (но идущем на уступки духу времени) «толстом журнале» «Русская мысль» отдел рецензий вел довольно известный поэт-символист Виктор Гофман (1884–1911), в прошлом любимый ученик Брюсова (по житейским причинам подвергнутый им анафеме и изгнанный из круга «Весов»), а в творчестве — скорее эпигон Бальмонта. Видного места в ряду адептов «нового искусства» Гофман не занимал, но одно из его стихотворений, «Был летний вечер, вечер бала…», стало еще при короткой жизни автора непременной принадлежностью сборников «Чтец-декламатор». В седьмом номере «Русской мысли» за 1908 год три его рецензии — на «Романтические цветы», на «Молодость» Ходасевича и на первую книгу забытого ныне Льва Зилова (позднее работавшего в основном как детский писатель). Гофман отнесся к Гумилеву суровее, чем к Ходасевичу (с которым его связывали приятельские отношения), но несколько благожелательней, чем к Зилову.
Книжечка эта обнаруживает в авторе некоторые ценные для поэта качества; главные из них: хорошо развитое художественное воображение и известная оригинальность и литературная самостоятельность, позволившая молодому поэту создать целый мир творческих фантазий, где он живет и властвует довольно умело. Но все же нет в этих стихах настоящей лирики, настоящей музыки стиха, которую образуют и в которую сливаются не только слова, размеры и рифмы, но и самые мысли, образы и настроения. Иногда нам кажется, что Гумилев больше эпик, чем лирик… Его размеры, ритм его стиха — нечто совсем постороннее, ничем не связанное с содержанием, с внутренней сущностью стихотворения. Только этим можно объяснить, что и Рим, и озеро Чад, и наша современность трактуются у него в одних и тех же размерах, которые во всех этих моментах кажутся одинаково случайными и во всех делают стихотворения мертворожденными, холодными и рассудочными.
Коли признать основным принципом искусства — нераздельность формы и содержания, то стихи г. Гумилева пока большей частью не подойдут под понятие «искусства».
Замечание про «одинаковые размеры» на первый взгляд звучит странно — в одном только «Озере Чад» почти виртуозно соединены хорей, дактиль, анапест. Но можно понять, что спровоцировало эти слова Гофмана: сочетание «некрасовских» размеров с римской древностью и африканской экзотикой в самом деле выглядело необычно и требовало внутреннего оправдания. Импульсы, заставившие молодого поэта употребить именно эти размеры, были достаточно глубинными, но сам он еще не в состоянии был их осмыслить. (Не забудем в числе прочего, что П. Я., первый русский переводчик Бодлера, в предисловии к книге своих переложений назвал поэта «французским Некрасовым». В этом сближении, при всей его историко-культурной странности, что-то есть… А ведь мало кто из французов — и в эти годы, и после — был Гумилеву так же близок, как Бодлер. О его «бодлерианстве» говорила в 20-е годы Ахматова с Лукницким. Негритянская проститутка в Марселе — тема бодлеровская, конечно.)