Золотая Пуля, или Последнее Путешествие Пелевина
Шрифт:
Надо сказать, что искусство ведущих Виктор по жизни сторонился. Не жаловал он их. Ему всегда казалось, что в повадках этих ревнителей Каталога сконцентрировано всё, что есть худшего в тружениках аналогичных непорядочных цехов, — ну, у всяких там сутенёров и гербалайфщиков, адвокатов и привокзальных таксистов, политологов и членов правительства, эстрадных звёзд и строителей финансовых пирамид. Etc. И иже с ними.
Но особенно его коробило и злило высокомерное отношение этих хитрованов к простой и ясной бинарной оппозиции «красиво — не красиво», — к той самой паре немудрёных понятий, с помощью которой любой нормальный человек и проявляет всякий раз, — дай только повод, — свои художественные предпочтения, и к которой лично он сам, В. О. Пелевин, был по большому счёту бесстрашно склонен.
Ну, действительно, разве не эту, такую естественную и откровенную, систему эстетических
И, кстати, какой ерундовины, какого пустяшного пустячка в том удобрении только нет. Тут всё впрок идёт. Всё ценно. И чудесное, и ужасное. И такое, и сякое, — всякое. Разное. Что однажды ненароком торкнуло. Потому как здесь любое лыко в строку, — всё: и мифические сполохи жертвенных пионерских костров; и нежная ржавь корявых водосточных труб; и измазанное чёрной куриной кровью лезвие древнего топора; и след пьяной капли на грязном оконном стекле; и ажурный узор снежинки, вырезанной вместе с мамой из бумажной салфетки; и полные надежд ночные огни северных аэродромов; и облупившаяся в мульку краска на бочке для дождевой воды; и пивные кабацкие разводы на дешёвом пластике перекошенного стола; и перламутр недозрелых яблок, в охотку подобранных после грозы в колхозном саду; и мозаика наборной ручки той «финки», что спёр тайком у старшего брата; и неожиданный аккорд света, пробившего в нетёсаном заборе разнокалиберные щели; и арбузная припухлость влажных и ещё пока не целованных девичьих губ; и чудесный комсомольский бархат шикарного дембельского альбома; и бусинки-шарики на фольге секрета в ямке под цветной стекляшкой; и лунная дорожка, коварно зовущая на тот далёкий берег, в камыши; и, — раз уж такая пьянка пошла! блеск горлышка разбитой бутылки, ну, и, конечно, тогда вдогон, — как без неё? — чёрная тень от мельничного колеса…
Впрочем, чего тут песни-то петь, — всяк, наверное, уже в курсе, из какого сора порой рождаются наши представления о прекрасном. О красивом. И о не.
А эти знатоки искусства, эти жрецы, авгуры, колдуны и верхние люди, над всем нашим простым, — читай, и святым и людским, — потешаются. Если и не пальцем тычут, то многозначительно переглядываются, да в сторонку хихикают. А у самих-то взамен чего предъявить? Лишь картон у них, папье-маше, целлулоид и шандыба. Да, шандыба. Вместо исконной-то сермяги. И в простоте слова не скажут. Всё у них будет:
«Объёмное пятно, мерцающее холодным светом в будто-бы грязноватом пространстве, является концептуальным знаком, за которым стоит представление о нашем мире, как о чём-то нереальном, — наш мир здесь лишь трёхмерная модель чего-то, состоящего из одних только впуклостей и выпуклостей, которые перетекают друг в друга, ничего не оставляя за собой, что символизирует опустошительное присутствие потребителя, без которого сам этот мир не смог бы обозначить себя даже как просто мерцающее холодным светом объёмное пятно».
Пурги-то столько зачем? Нет, чтоб сказать по чеснаку, вот, мол, граждане, предлагается вам пятно. И ничего в нём, в этом пятне хорошего, пожалуй, и нету, помимо того, что стоит оно, к примеру, сто тысяч миллионов баксов. И стоит оно именно столько потому, что мы, все тут собравшиеся, горячо и искренне верим, что оно стоит ровно столько — сто тысяч миллионов баксов. А как только один из нас (хотя бы один!) в том усомниться, то оно уже и не будет столько стоить.
Сказать бы им вот так обо всём честно, а тогда уж и заныть, на жалость пробивая слабонервных: пожалуйста, люди добрые, мы сами не местные, отстали от поезда, на билет до Хабаровска денег нету, поэтому просим вас не сумливаться, что это пятно стоит такую кучу денег. Пятно настоящее, хорошее, два раза всего надёванное. Не сумливайтесь. Берите. Берите-берите. Я сам бы жене взял, да на неё не лезет… А денег нет, так не берите. Только не надо, граждане, ради бога, сомневаться. Не надо. Если мы с вами начнём сомневаться даже в этом, в малом, то тогда во что же сумеем после этого верить? Так что давайте оставим для будущих племён разрешение этого главного вопроса любомудрия: что первичней — цена, в которую мы верим, или вера, что цена именно такова?
Тьфу на всё на это! И пусть их.
Только, пожалуй, одного жаль. Жаль, что тот мальчик, который единственный и мог объявить этого самовлюблённого короля голым, вырос, написал бестселлер «Моими устами», разбогател, обуржуазился и стал вести кулинарное шоу на телевидении… И некому теперь сказать, что чёрное квадратное пятно это всего лишь чёрное квадратное пятно. Лишь пятно. Всё остальное — трещинки на холсте, в которую проваливаются смыслы…
Умному наблюдателю, в общем-то, наверное, понятно, отчего Пелевина так раздражали снующие туда-сюда с клиентами в обнимку здешние эксперты продвинутые романтики со столбовой дороги актуального искусства. Нет, не оттого, что он был не способен осознать тот факт, что — в результате заговора критиков-шаманов — жест, поза и концептуальный транс уже давно создают тот мутный контекст, в пучине которого наличие нормального и вменяемого художественного произведения есть вещь факультативная, потому как задача момента состоит как раз в том, чтобы при помощи всей этой суеты и мишуры подвинуть потребителя к кэшу не трудоёмким реальным, а менее затратным колдовским способом. Это как раз Виктор понимал. И ничего против не имел. И не стал бы, случись такая оказия, к Хрущёву на бульдозер проситься — гонять «пидарасов», пусть даже и в актуальной их реинкарнации. В конце концов и по любому, все эти люди — союзники в главной драке. Пусть играют. Играть в эту карусель всё лучше, чем тупо ложиться под Глобальный Пафос. Пусть каждый дрочит, как он хочет. В соответствии со статьёй 44 Конституции РФ.
Дело не в этом.
Просто напросто, боялся он, что сам однажды станет — упаси, судьбинушка! — похожим на них, на этих дешёвых шестёрок мейнстрима, — той, самой главной, струи, которая так воняет сама по себе, что деньги, даже и измазанные дерьмом, попадая под неё, вроде как бы действительно не пахнут. Зловоние этой струи таково, что перебивает известный запах денег.
Страшно боялся опошлиться до такой степени. Ну, а затем и до большей.
Вот.
И хотя обычно умел он прогнать от себя сомнения в собственной крутизне, но на их подавление уходила какая-то часть радостного позитивизма. И эта глубокая внутренняя борьба естественно служила — не могла не служить благодатной почвой для раздражения. Которое срочно требовало выхода.
Вот так вот и получалось, — он в этом публичном месте всего лишь три-четыре минуты, а морду кому-нибудь набить уже хотелось. Набить, утверждая своё право на «красиво-некрасиво». Набить, истребляя свои сомнения.
Но только он сейчас здесь не за тем. Он сейчас здесь по другому поводу.
А вот Бодрийара как раз нигде не и было.
Зато был зал, увешанный его, Бодрийяра, работами. Их, право, трудно не узнать: все эти звёздные туманности, оказывающиеся выбритыми женскими подмышками; загадочные инопланетные леса, оборачивающиеся буйной растительностью в разбухших ноздрях сильно пьющих мужчин; бездонные воронки чёрных дыр, при ближайшем рассмотрении превращающиеся в чёрные бездны дырявых воронок, — кто как не Бодрийар горазд на подобные чёрно-белые светописные фокусы. Не мастерством старик берёт, какое там мастерство, — любитель он и есть любитель. И не холодными компьютерными спецэффектами. Но истинно парадоксальным виденьем. Старается. А всё ради того, чтобы показать, граница между иллюзией и реальностью проходит ни где-нибудь, а у всякого наблюдателя в башке. Это у старика в последнее время появился такой новый способ раскачивать сознание у заблудшей публики. А почему бы, собственно, и нет? В той жестокой и бескомпромиссной борьбе, которую они в последние годы ведут, всякий метод взлома коросты будет, пожалуй, на пользу.
Энд со, — его авторские фотографии на стенах. И раздраконенные фуршетные столики присутствуют. А самого нет. Видать, уже на этой сцене отработал свой номер эквилибрист на смыслах. И отчалил в иные дали.
«Ладно, — быстро прикинул Виктор, — тогда после лекции встретимся».
И собрался он уже выйти из этого злачного места, — выйти точно также, как и вошёл, — незамеченным. Но не тут-то было. С распростёртыми руками и возгласом «Какие люди в Хулливуде!» на него двинул, отпочковавшись от пёстрой толпы, хозяин галереи. Узнал гад глазастый.
И сразу рядом потно завибрировало, — Пульман, снимая с Виктора несуществующие пылинки, хватая его то и дело за руки, понёсся по всей фигне. Затараторил. Засюсюкал. Хрен остановишь. Виктор решил терпеть. И явить себя сегодня апологетом школы «иаи-дзюцу». Мастер «иаи-дзюцу», как известно, в начале схватки стоит неподвижно, на действия противника не реагирует, выжидает момент. А когда вражина наконец дёрнется, только тогда и наносит единственный разящий удар.
Пульман лишь на шестой минуте матча сообразил, что Виктор на него кладёт. С дивайсом. Но сообразил-таки, — не дурак всё же. И тогда затеял нажать на больное. Как бы между прочим, заметил егозливо: «Витя, а я тебя по тиви недавно лицезрел, в вечерних новостях».