Золотая свирель
Шрифт:
«Ты…» — сказал голос у меня в голове.
Я? Я! Как же так?! Ведь Амаргин вытащил меня… ведь я же… жива! Правда! Я помню, что была жива, Амаргин кормил меня супом, а потом повел на кладбище, и грим спас меня от безумца, а потом эта история с Кукушонком… Амаргин! Амаргин! Амарги-и-ин!
На этот раз отчаянный рывок вынес меня на поверхность. Грудь переполнил свежий, насыщенный запахами воздух, в глаза кошкой кинулась тьма — живая, лохматая, полная затихающих отголосков моего собственного вопля. Эхо побродило над водой у дальней стены, свернуло в коридор и сгинуло в малом гроте.
Во рту было полно песка.
Тихо. Спокойно. Ты каждый день видишь собственный труп, наклоняясь над водой. Вот, например, руки твоего собственного трупа. А вот ноги. Руки хватают, ноги ходят, что еще надо? Выглядят прилично, не воняют… Я принюхалась. Пахло тиной, ракушками. Немного рыбой. Разложением не пахло.
Ну и чего ты всполошилась? Все в порядке. Нормальные кошмары утопленника. И кто, кстати, сказал, что утопленники не мерзнут? Бррр…
В город. Завтра. Куплю одеяло. Два одеяла. Шаль шерстяную. Гребешок. Зеркало куплю, вот. Посмотрю на лицо трупа. Хоть зеркало — настоящее зеркало — вещь дорогая. Я куплю не бронзовое, и не серебряное, куплю хрустальное, из тех, что привозят из Андалана, такое, как было у Каланды…
(…граненая тяжелая пластина из хрусталя, величиной с ладонь, запаянная в металлическую позолоченную рамочку с решетчатой круглой ручкой, вся усыпанная бирюзой и жемчугами. Из хрустальных глубин на меня смотрят два светло-серых глаза в бледненькой оторочке розоватых ресниц, чуть выше лезет на лоб пара выгоревших бровей, посередине красуется забрызганный морковным соком нос, под ним — напряженно приоткрытый рот с обветренными губами. Ха-ароший такой рот, большой. Лягушачий. Чувство недовольства — в чищенной песком крышке от кастрюли я выглядела куда как лучше. Все эти цацки и бирюльки заморские — для благородных. Пусть себя украшают, а мы… Нос морщится, белесые брови жалостиво становятся домиком.
Я невольно отодвигаюсь от жестокого зеркала, и хрусталь ловит иное отражение — жаркое золото смуглой кожи, прекрасные оленьи глаза, пламенные губы, улыбка — как цветок, брошенный в лицо. Она смеется. Ей забавно мое разочарование. Она стоит сзади, дышит в затылок, теплые пальцы, прищемляя волосы, застегивают у меня на шее какое-то бесценное ожерелье. В зеркале прыгают самоцветные огни, что-то алое, что-то солнечно-золотое, что-то винно-желтое. «Не надо» — угрюмо говорю я, — «Как корове седло». «Как — что?» «Мне это не идет!» Она не понимает: «Куда не идет? Кто не идет?» «Не годится! Это не для меня! Я в ожерелье еще страшнее чем без ожерелья!» Она смеется. Я сгребаю ожерелье в горсть, дергаю со всей дури — сзади и сбоку шею обжигает раскаленной струной, больно лопаются защемленные волосы. Старинное украшение не так-то просто порвать. Я шиплю, она хохочет: — «Простолюдинка не иметь… не сметь иметь альтивес тан грандиосо. Мммм, альтивес?» «Гонор, — перевожу я со вздохом, — грандиозный гонор». «О! Э? Хонор? Нет! Не онор. Другой. Другое слово». «Гордость» — поправляюсь я, — «Простолюдинка не должна иметь такую грандиозную гордость. Да, принцесса. Конечно. Простолюдинка обязана подчиняться и благоговеть» — опускаю руки. «Вьен. Я есть твоя госпожа. Ты иметь… долг слушать мою… меня, араньика». Я, понурив голову, позволяю трепать себя и вертеть, как куклу.
Я — деревенщина, она —
Король… как его звали-то хоть? Король Амалеры… наверное, он давно уже помер, этот король. Как и его невеста, а после жена — Каланда… Каланда, которую я…
Что же такого я сделала с ней? Я сжала ладонями виски. Не помню. Не помню. Белесая муть в башке. Кисель какой-то, а не мозги. Ладно. Пусть.
Потом.
Потом вспомню. Никуда это от меня не убежит. У меня теперь только и дел — кормить мантикора да тешить воспоминания.
Кстати, мантикор. Бедный мой зверек. Надо бы его проведать.
Внутри закопошился привычный страх — мертвая вода! Все такое! Я заставила себя не обращать на него внимания — ведь можно заставить себя не чесать там, где очень чешется — поднялась, попрыгала немного на месте, пытаясь разогреться, и спустилась к едва мерцающему в темноте озерку.
Вода поднялась — был прилив. Холера! Может, подождать? Там, в малом гроте, сейчас по грудь этого жуткого месива из мертвой и морской воды. Нет, надо идти, коли собралась. А то испугаюсь. Навсегда испугаюсь.
Я пошла, с каждым шагом глубже погружаясь в колышущуюся темноту. Морская вода оказалась теплее воздуха, и мне даже показалось, что судорога испуга потихоньку отпускает. Я вслепую добралась до противоположной стены, коснулась ее рукой и повернула налево.
Меньше десятка шагов — вода начала стремительно остывать. Еще небольшое усилие — и вот передо мной мрачная пропасть за тонкой маслянистой пленкой особенно непроглядной тьмы. Холод сдавил грудную клетку так, что дыхание сделалось работой.
У входа я наклонилась, стараясь не коснуться подбородком воды, пошарила между двух камней, куда была втиснута корзина, ухватила рыбий скользкий хвост. Спрятала гостинец за пазуху. Вздохнула поглубже, собралась было посчитать до десяти, но раздумала. Просто стиснула зубы и сунулась головой вперед, прорывая полог мрака.
И поплыла, разгребая тяжелую мутно-зеленую жидкость, точащую блеклое остаточное свечение, разбавленную, словно щавелевая кислота — как раз до той степени, когда она уже не проедает руки до кости, а только воспаляет кожу до кровавых пузырей.
Мантикор светился в этой мути как драгоценный берилл. Высокая вода приподняла человечий его торс и он уже не обвисал на цепях так грузно, а косматая голова мирно и сонно лежала на предплечье. Та же вода почти скрыла драконье туловище, и лапы, и хвост — и только несколько изогнутых шипов спинного гребня торчали над поверхностью подобно саблям из зеленой стали.
Я залезла на вытянутые вперед лапы и оказалась в воде по пояс. Неизвестно, где было хуже — в воде или над водой. Вымороженный пустой воздух то ли сдавливал, то ли разрывал легкие. Я попробовала вздохнуть поглубже, но внутри что-то схлопнулось, и я закашлялась. И кашляла, пока рот не наполнился кровью.