Золото бунта
Шрифт:
— После Ирбита меньше, чем барка, у меня и не бывает. Чай не пряниками вразнос торгую… Но учти: коли со мной на весенний сплав подряжаешься — всем остальным отлуп. Уговор дороже денег. По рукам, сплавщик?
— По рукам, — решительно согласился Осташа. — А точно, что у самого-то не отменится чего?
— Коли светопреставленья до весны не случится — так ничего не отменится. Слово.
НА ВЕСЕЛЫЕ ГОРЫ
Ефимья Гилёва в Илиме встретила своего сродственника — местного лесовозчика Агафонку Юдина по прозвищу Бубенец. Агафон уболтал Осташу довезти его с Ефимьей на шитике до Сулёма — всего ведь четыре версты. Осташа довез, и пришлось идти к Гилёвым на поминки по Алферу. Идти ему не хотелось, но Бубенец трещал за всех — и за Ефимью, почерневшую от горя, и за Осташу, угрюмо молчавшего о своей вине.
Осташа и сам чуть в это не поверил. Но он поднимал глаза на погасшую Ефимью, мертво сидевшую за поминальным столом, и злость смывала с памяти всю склизь трусливых придумок. Ни при чем тут разбойники… Это за него Алфера убили. А в чем он виноват?! Не он же Алфе-ра убивал!.. Это Чупря ударил прикладом. Это мурзинские шатуги перепутали, кого надо привести к Чупре. Это пьяные бурлаки посадили межеумок на мель. Это сам Алфер предался Конону и стал истяжельцем — за то и поплатился. И Осташа не хотел мучиться этой виной, хотя и жалко было Алферку.
Вечером Бубенец выпросил у богатых Гилёвых лошадь с телегой, чтобы наутро поехать в скиты на Веселые горы, и Осташа понял, что все не зря, что бог его ведет неисповедимым путем и что ему дорога — туда же.
— Тебе в скиты почто? — спросил Осташа Бубенца, когда они укладывались спать на сеновале.
— Слух прошел, что явился туда учитель из Выгов-ской киновии, принес полный список «Винограда российского» и новые Поморские Ответы, — охотно пояснил Агафон, подгребая сено под голову. — Читать будут, перетолк будет с прениями. Охота послушать умных людей. У нас поморского толка ходоки редко бывают. А этот к самому Мирону Галанину направляется. В чем-то там Мирон Иванович с Повенцом и Керженцем разошелся.
— Ты, что ли, староста какой? Книжник? Учитель?..
— Рад бы в рай, да грехи не пускают, — хихикнул Агафон. — Я, понимаешь, ученость люблю, знать все люблю. Надо мне. Из учителей там старец Гермон и старец Павел говорить станут, а от уставщиков — Евстигней Петров с Невьянска и Калистрат Крицын с Ревды. Эти много скажут полезного, а я послушаю.
«Калистрат?..» — подумал Осташа. Если Калистрат и старец Гермон — точно, значит, в истяжлецах дело… Все на них сводится: и надменность Конона Шелегина, и скорбь Алфера под Нижним Зайчиком, и крестики Яшки-Фармазона, который тоже при скитах подвизается… Но дело даже не в том. В пути Осташа все вспоминал слова Конона, вроде впустую сказанные — да не в пустую, оказывается. «Разве Чусовую заколдуешь?» — крикнул тогда, в Ревде, Осташа. «Все можно», — усмехнулся Конон. И вправду. Там, перед Сарафанным бойцом…
…Рано утром, пока еще и хозяйка не встала, Осташа и Агафон уже выехали из Сулёма по Старой Шайтанской дороге. Осташа дремал, лежа в телеге под рогожей. И шитик, и штуцер, и Яшкину грамоту с родильными крестиками он оставил у Гилёвых, не усомнившись в честности хозяев. Агафон, держа вожжи, бодро шагал по грязи на обочине и болтал обо всем, что видел. Дорога тянулась по протяжным увалам то через лес, то через перелесья, кое-где распаханные, а кое-где оставленные на покос. Где были покосы, там уже дымили костры и мелькали в травах светлые рубахи косцов. Тусклое небо было затянуто мелкой дрожью облаков, только на севере облака набрякли угрюмым сумраком — понизу их обдало, словно темной водой, мрачным отсветом Веселых гор. Как-то по-особому ярко в сизой дали на взгорьях зеленели леса, отмытые дождями.
— А ты, Агафон, чего от сенокоса убежал? Или тебе коней кормить не надо? — лениво спросил Осташа.
— Я возчик не из бедных, меня сызмальства домовой мохнатой лапой по пузу гладил. Сена накосить я батраков нанял. А сам вот душу потешу умным словом. Моя работа зимой придет.
— А чего тебе эти перетолки? Разве что поймешь, когда по книгам лупить начнут?
— Когда поймешь, когда и нет. Вообще интерес у меня. Не все ж коню под хвост смотреть. Ты вот сплавом душу правишь, а я беседой учительной.
— Так мне на сплаве все ясно.
— Чего ясно-то? Почему вода бежит, откуда скалы взялись, отчего одному человеку удача, а другому — беда? Ничего тебе не ясно. А ведь все равно ходишь, смотришь, слушаешь.
Осташа недоверчиво покосился вокруг, удивленный мнением Бубенца.
— Все одно не пойму я тебя. Коли смысл не по уму, чего уши топорщить?
— Не знаю чего, — хмыкнул Бубенец. — Нравится мне. Может, пригодится, может, нет. Не важно. Сам лад на дело настраивает. Послушаешь, и вроде как все не зря, все по-хитрому в мире устроено. Уваженье от этого и к себе, и к делу своему… Да ко всему. Я даже бабу свою после перетолка месяц, наверное, не бью, честное слово.
Осташа и Бубенец дружно посмеялись.
— А башка не распухнет?
Бубенец поднял шапку и погладил себя по плеши, кругло торчащей из волос. Голова его напоминала усатый и бородатый огурец.
— Не распухнет, крепкая. Да сейчас-то чего? Сейчас так, учителя небольшие. Вот когда бы сам Мирон Иванович…
— Слышь, Агафон, а ты видал Мирона-то Галанина?
— И видал, и слыхал, — гордо подтвердил Бубенец.
— А кто он такой, Мирон этот? С чего ему почет?
— Почет ему с того, что он учитель наш, собиратель толков. А учителем он потому стал, что воспреемник самого Аввакума…
— Ему что, господь полтора века отмерил? — не поверил Осташа.
— Ну, уж не напрямую же, конечно, воспреемник… Аввакум еще в Пустозерском срубе завещал дело свое продолжить беглому тюменскому попу Доментиану. Доментиан с Печоры вырвался. На Кондинской заимке на Исети старец Авраамий его постриг в монахи под именем Даниила. Доментиан Авраамию завет Аввакумов передал. Потом он, Доментиан-то, гарь устроил на речке Березовке, сотни душ в огненную купель окунул и сам сгорел… Авраамий же, Венгерский прозвищем, был инок монастыря на Конде-реке. Там он сдружился с другим учителем — строителем Иванищем Кондинским. Авраамий и в Москву ездил бить челом о монастырских нуждах, и в Тобольске лаялся за старую веру, за что его в Туруханский край сослали. Оттуда вернулся — жил по разным монастырям, заимки ставил. Власти ловили его, да народ скрывал или отбивал. Авраамий с Иванищем прильнули к бывшему стрельцу Федьке Иноземцеву в Уткинской Слободе. И там смута началась, когда отказались они по никонианскому обряду крест на царство Петру с Иваном целовать. За смутой — опять гарь. Авраамий-то с Иванищем гарей не жаловали, даже к Аввакуму человека посылали, чтобы тот гарь отсрочил, да Аввакум уже сам сгорел. На Уткинской гари боле сотни душ пылало… После нее Иванище с Авраамием и бежали на Ирюм, где на Бахметьевских болотах на островах положили начало своей пустыни. Иванище там и дни свои скончал. Авраамий же продолжал учить по древней Палее. Какая-то женка стрелецкая, Ненилка прозвищем, под пыткой указала на Ирюмские болота. Тюменский воевода туда солдат послал. Взяли Авраамия, привезли в Тобольск, хотели запытать в подвалах, а потом тайно загрести мертвое тело за городом без погребального напутствия. Авраамию помог монастырский служка, и старец бежал. Вернулся на Ирюм да умер, завещав похоронить себя на острове в болотах, который мы Авраамиевым и зовем. Перед смертью книги учительные и завет передал иноку Тарасию. Тарасий же дело продолжил. Когда в двадцать втором году царь Петр повелел присягу приносить царю безымянному, в Таре и в других крепостях со слободами опять бунт начался. Тарасий от розысков снова на Авраамиевом острове прятался. А затем на соборе благословил вятского беглого попа Семена Ключа-рева завет нести. В середине века сего тобольский митрополит Сильвестр люто взялся за нашу веру и сумел изловить Семена с сотоварищем его Гаврилой Морокой. Но Семен уже завет Мирону Галанину передал.
— Ну и память у тебя, — восхищенно сказал Осташа, слушавший Агафона очень внимательно. Он даже приподнялся в телеге на локте и сдвинул шапку на затылок, чтобы уши не закрывала.
— Ну дак, — гордо хмыкнул Агафон. — Чего проку узнавать, если не помнить?
— Ниточка-то длинная от Аввакума до Мирона Галанина…
— И что из того? Благодать — не медный пятак, от человека к человеку переходит и не истирается.
— А Мирон-то сам — кто он? — напомнил Осташа.
— А Мирон Иванович ирюмским крестьянином был. К вере ревность большую имел, за то и доверил ему завет Семен Ключарев. Мирон на Авраамиевом острове написал «Историю про древнее благочестие». Народ к нему на чтения ходил. Как царевы нюхачи закружили по Дальним Кармакам, Мирон стал людишек причащать перед новой гарью. Но сожечься не успели — солдаты всех похватали чуть ли не с огневищами в руках. Мирона Иваныча сначала в Тюмень услали, потом, как положено, в Тобольские казематы. Четыре года он в горе без солнца сидел. Затем перевели его в Екатеринбург, посадили в заречный тын с колодниками. Затем отправили на смертные работы в Мраморское на гранильную фабрику. Там Мирона Иваныча уже чусовские жители подкармливали, оттого он и пристален так к нашей жизни. Пятнадцать лет он на каторге провел; не умер — дак отпустили. Он на Ирюм и ушел обратно, на Авраамиев остров.