Золото (илл. Р. Гершаника)
Шрифт:
Тот, кого называли Степаном, насторожился, сильно встряхнул девушку и вдруг, осерчав, занес над ней тяжелый кулак.
— А ну, кажи фашистскую бирку, а то вот сейчас как тюкну! — Он скрипнул зубами, дыша ей в лицо запахом спиртного перегара.
— Чего ты ее пугаешь? Что ей надо? — спросил через ручей старик.
— Вот беженка, вишь, хлеба ей… Шляется тут, а бирки не кажет.
— Ну и дай! Что тебе, жалко? Нарой ей вон мучки в торбу.
— Ей нароешь, а она как раз и докажет! Может, она из гестапы? А ну, кажи бирку или паспорт со штампой!
— Нет у меня паспорта, сгорел. Вместе с домом сгорел, все сгорело… — забормотала
Степан оттолкнул ее:
— Хватит, ступай! От своего горя тошно, а тут еще с чужим… Стой! Снимай торбу.
Муся поспешно сбросила и протянула ему свой заплечный мешок. Степан снова перешел ручей, развязал один из чувалов и горстями стал бросать в него ржаную муку. Мука сыпалась меж пальцев, падала на песок; ветер сеял ее по траве, нес к ручью. Тихую воду заволокло белесым налетом, точно пылью древесного цветения в вешнюю пору.
Расхрабрившись, девушка перешла по камням ручей.
— И чего добро раскидываешь, клади как следует! — ворчал старик, сердито наблюдая, как трава белеет от мучной пыли.
— А тебе жалко? А? — рявкнул Степан. — Фашиста кормить собрался? Так не будет, не будет ему, паразиту!
И он стал яростно пинать босой ногой куль, пинать со все нарастающим остервенением. Куль не поддавался. Это окончательно взбесило пьяного. Он рванул куль с земли, пыхтя поднял и нацелился бросить в воду, но безногий парень с неожиданной силой схватил его за руки.
Старик осторожно пригоршнями собирал муку с земли.
— Ты б не с кульком — с немцем бы шел воевать! — ворчал он.
— Отвяжись! — устало огрызнулся Степан.
Он заметно трезвел. Растерянно поглядел на Мусю и, должно быть увидев в ее глазах укор, сказал, точно оправдываясь:
— Ну пью, правильно, третью неделю сосу ее, проклятую. Душа горит, дышать нечем… Был колхозник гражданин Степан Котов, а стал рабочий мерин Степка за номером… тягло, лошадиная сила!
Он сорвал какую-то дощечку, висевшую у него на гайтане, и, бросив на землю, стал бешено втаптывать ее в песок. Безногий парень выковырнул дощечку палочкой и, подняв, показал Мусе, все время искоса поглядывая на нее. Это была небольшая, уже изрядно затертая фанерка с выжженными на ней распластанным фашистским орлом, вцепившимся в свастику, и цифрой 1850.
— Ай не видала еще бирки-то, гражданочка? — горько усмехаясь, сказал старик. — Полюбопытствуй, полюбопытствуй, чего на нас теперь понадевывали… Откуда ж это ты? Не с неба ль, часом, свалилась, коль этих фашистских штук не знаешь, а?
Старик теперь тоже испытующе смотрел на незнакомку. Вкладывая в свои слова какой-то непонятный для Муси смысл, он сказал:
— А может, и верно с неба? Может, послана кем глянуть, как тут оккупированные люди горе горюют, а?… А люди-то вон, видишь… — он кивнул на присевшего на мешках Степана, — а люди вон пьянствуют…
— Постой, Наумыч, может, она верно оттуда, — перебил безногий парень и вдруг, переходя на «вы», спросил: — Может, расскажете нам, как оно там, на фронте, а?
Муся поняла, что ее принимают не за беженку, а за кого-то другого, но поняла она также, что бояться ей этих людей нечего.
— Ничего я не знаю, товарищи, я сама хочу узнать, где фронт, — сказала она уже смелее.
— Ну, дело ваше, не знаете так не знаете, — грустно отозвался безногий парень.
— Фронт-то, говорят, километрах в сорока, на реке фашиста остановили. Третью неделю
— А довольствием мы тебя, милая, обеспечим, — сказал старик.
Бережными горстями он начал пересыпать муку из чувала в Мусин мешок, пересыпал и приговаривал, виновато поглядывая на девушку:
— А ежели ты, девонька или бабонька… что-то тебя и не поймешь… оттуда, — он показал заскорузлым пальцем на восток, — скажи там, что тяжелую политграмоту мы проходим. — Старик презрительно покосился в сторону пьяного, сидевшего в той же унылой позе, и добавил: — И на пользу некоторым наука идет, кто войну в кустах пересидеть хотел.
Все еще не понимая, почему с ней так доверительно разговаривают, и опасаясь осложнений, в случае если собеседники убедятся, что она не та, за кого ее принимают, Муся, захватив свой потяжелевший мешок, торопливо поблагодарила и, перебежав по камням ручей, пошла к лесу. Перелезая изгородь, она оглянулась и увидела, что к траншее, выкопанной на берегу, тянется от деревни вереница женщин. Они несли на себе какие-то тяжести.
Впечатления девушки были противоречивы, и она все старалась угадать, за какую «небесную посланницу» приняли ее эти люди и что имел в виду безногий, когда на прощанье сказал: «Ежели что, передайте там кому поглавнее, что согнуться-то мы согнулись, а сломаться — нет, не сломаемся». Вспоминая об омерзительном запахе перегара, о громадном кулаке, занесенном над ее головой, о безвольном, жалком отчаянии пьяного Степана, девушка содрогалась от отвращения. Но весть о том, что враг остановлен в нескольких десятках километров отсюда и несет большие потери, что путь к своим измеряется теперь днями, поднимала в ее душе бурную радость, и она чувствовала, как кровь весело бьется в висках.
Забыв про старушечью походку, девушка, напевая, бодро шагала по лесной дороге.
12
С того дня Митрофан Ильич уже не боялся отпускать Мусю в разведку.
Девушка смело приближалась к деревням и селам, добиралась до крайней избы, стучала в оконницу и, если в окне показывалась женщина, просила подаяния и рассказывала свою жалостную историю, которая с каждым новым повторением обрастала красочными подробностями. Ей верили. Да и как было не верить, если каждый дом в те дни был полон такого же горя! Колхозницы сочувствовали беженке, вздыхали, показывали дорогу и подавали по мере своего достатка. Иной раз пускали в избу, а некоторые предлагали даже переночевать, хотя и знали, что за общение с неизвестными, не имевшими паспорта с комендантской отметкой, у фашистов было одно наказание — виселица.
После каждой такой вылазки в деревню Муся возвращалась к Митрофану Ильичу тихая, задумчивая. Передав нужные для дороги сведения, она надолго смолкала, смотря на угли догоравшего костра или наблюдая, как в небе плывут торопливые облака. Чем пристальнее приглядывалась она к жизни оккупированных селений, тем крепче убеждалась в одной истине: ужас оккупации еще теснее сплотил людей. Ревнивее блюли они советские законы, объявленные оккупантами аннулированными, и строго хранили прежние порядки в своих формально распущенных, а на деле лишь до поры до времени ушедших в подполье колхозах.