Золото (илл. В. Трубковича)
Шрифт:
— Папаня, у меня ж дети! Я разве могу?
— О хозяйстве не толкую. С табором и ты не хуже моего справишься, — загудел, как майский жук, Игнат. Он с досадой хлопнул себя по искалеченной ноге: — Вот окаянная господская памятка не позволяет! Знаешь, какой я ходок? А тут — леса, буераки… На таратайке по фашистским тылам не покатишь…
Игнат волновался и не мог этого скрыть. Он то клал в карман, то снова вытаскивал свою трубку. Большие руки его при этом дрожали. Шрам на щеке побагровел и, как казалось, даже вспух. Видно было, что разговор этот старому балтийцу тяжел. Каждое слово
— Я, сношка, об этом уж сколько дней раздумываю… Формально, конечно, наше дело — сторона, своих хлопот полон рот, своего горя под завяз. Не жируем. Легче всего так-то: вот тебе, красавица, твой мешок, вот харч на дорогу — и счастливого тебе пути. Так? А по существу? Имеем мы с тобой, члены партии, право девчонку одну в такой риск пускать? Ценности-то какие…
Матрена Никитична молчала. Ее напряженные пальцы охорашивали куклу, с преувеличенным старанием расправляли складочки на кукольном платье. Игнат вскочил. Ловко лавируя между столом и чурками, заменявшими табуреты, заковылял по землянке.
— У меня перед глазами все этот старик… Холодеет уж, и на тебе: «Поклянитесь!» А ведь Маша говорила, беспартийный был. А мы с тобой кто? Ну, кто?
Женщина опять прижала к себе куклу, как будто у нее хотели ее отнять.
— Зойке-то три годочка только, — чуть слышно прошептала она. — Ведь за ней глядеть надо.
Игнат сел за стол, положил перед собой руки и, крепко сцепив пальцы, долго молчал, сипя трубкой и густо чадя дымом. Лицо его напряглось, покраснело, на висках обозначились синие вены, будто поднял он с земли и старался унести непосильную тяжесть.
— Тебе идти, Матрена Рубцова, — сказал он наконец, и голос его был хриплый, а дыхание прерывистое. — Другого ничего не придумаешь. Тебе! За внуками сам пригляжу, я за них и перед тобой и перед сыном в полном ответе.
— Когда выходить? — спросила Матрена и, резко вскочив, повернулась к свекру спиной.
12
А тем временем в другой землянке за миской простокваши и ломтями сухого хлеба из отрубей завтракали бабка Прасковья и Муся.
Найдя наконец человека, который слушал ее с охотой, без насмешек и даже без иронических огоньков в глазах, которые бабка особенно не любила, старая телятница распространялась на любимую тему:
— …И верно, верно ты говоришь! Клад этот твой что? Тлен, суета сует. На метафе в телятниках — вот где клад свой, девка, ищи! А ты что думаешь? На наших скаредных суглинках только с хорошим скотом богатство и приходит. Вон несерьезный элемент, вроде Варьки Сайкиной, на хвосте несет, будто бабка Прасковья — «телячья богородица» и прочее такое. А я ей, краснорожей, на это скажу: «Дура ты, дура набитая, твои рекордистки где выросли? Ну? У бабки Прасковьи в телятнике — вот где! Стало быть, горлопанка ты этакая, где твоей славы корень, а?» То-то и есть!
Старуха победно глянула на Мусю, как будто перед ней, и верно, сидела ее постоянная супротивница Варвара Сайкина, потом изобразила на лице таинственную улыбку и, наклонившись через стол, доверительно зашептала:
— А знаменитая наша Матрена, думаешь, с чего начала? А? С телки, милая, с телки Козочки, вот с чего.
Ненадолго в землянке наступает молчание. Постукивают об алюминиевую миску деревянные ложки. Отвечая на какие-то свои, рожденные разговором мысли, Муся начинает напевать услышанную ею от Матрены Никитичны и очень полюбившуюся ей грустную песню:
Хороша я, хороша, Плохо лишь одета. Никто замуж не берет Девушку за это…Бабка откладывает ложку и присоединяет к песне свой дребезжащий, но еще приятный и задушевный голос:
Пойду с горя в монастырь Богу помолюся, Пред иконою святой Слезами зальюся…— Чудная! Нашла с чего слезами заливаться! — вдруг прерывает Муся песню. — Подумаешь, горе: плохо одета. Поработала побольше — и оделась бы как следует! А то реветь, богу молиться… Вот глупости!
Бабка смотрит на Мусю с ласковой усмешкой. Она не уверена, говорит ли это девушка всерьез и нет ли тут подвоха. Но та как ни в чем не бывало ест простоквашу.
— Вот гляжу я на вас, на молодежь на нынешнюю… и ничего-то вы не понимаете! Ну как есть ничего!.. «Пошла да заработала»! Это сказать просто. Я вот до самого венца в одном ситцевом платьишке латанном-перелатанном отщеголяла. И в пир, и в мир, и в добрые люди — все в одном. «Заработала»! А работать где? Это сейчас вам легко: здравствуйте, куда вас определить? Хотите — на ферму, хотите — в телятник, или, может быть, ваше колхозное благородие, на агронома или ветеринара поучиться желаете?… «Заработала»! Умница какая! Наши Ключи уж на что торговое, богатое село было, а вот, не совру, половина не половина, а уж треть верная с масленой суму на плечи надевала да под чужие окна по куски: «Подайте милостыню, Христа ради…» «Заработала»!.. Это вам теперь легко…
Мусе очень нравятся эти рассказы о прошлом, и, опустив глаза, пряча улыбку, она осторожно поощряет бабку вопросами:
— Больные, что ли, они были, эти нищие-то?
— И больные, конечно, это точно, — отвечала бабка, насмешливо поглядывая на собеседницу. — И больные… В наших тугородных краях, почитай, полволости одним колтуном маялось. Вы, чай, и болезни такой не слыхали. Вся голова болячкой, как шапкой, покрывалась… Вспомнить, милая, жутко… Были и больные, а только по миру больше здоровые ходили. Больной-то, как он пойдет? Он лежит под образами, смерти ждет.