Золото (издание 1968 г.)
Шрифт:
А когда рассказ девушки дошел до того, как, утопая в болоте, Митрофан Ильич сначала привязал к протянутой ему жерди мешок, старый балтиец победно поглядел на собеседницу, будто речь шла о его собственном подвиге:
— Вот оно как у нас! — И обратился к снохе: — Расскажи о нем своим телятницам да дояркам — пусть знают, как социалистическую-то собственность блюсти. — Рубцов задумчиво пошевелил в костре железный прут. — Да, хорош дядька был! Только вот напрасно людей чурался… Это зря. Должно, с царских времен дрожжи еще бродили. Тогда только тот и жил, кто
Он встал, вынул из костра зардевшийся на конце прут и принялся оканчивать на грани обелиска слово «социализм». Потом, когда железо опять посинело и из-под него перестал виться острый дымок, Игнат выпрямился и вздохнул:
— Ну что ж, красавица, отдохни тут у нас малость, на молочке отпейся, а там дадим тебе верного напарника — да и в путь. Старику твоему слово дано как можно скорее ценности советской власти доставить.
Муся невольно прижалась к Матрене Никитичне. Как! Неужели опять в этот страшный путь, опять чувствовать себя не человеком, а травимым зверем, спать вполглаза, быть вечно настороже?…
— А может быть, война скоро кончится?
— Нет, конца не видать. Далеко до него. Не настал, видно, еще наш денек, — вздохнул Игнат Рубцов.
— И когда он только наступит? — с тоской проговорила Матрена Никитична. — Как подумаю, что они уже за рекой и еще чьи-то поля топчут, чьи-то дома жгут… Что же мы их пускаем-то, что ж это армия-то делает?… Подумать страшно, сколько земли, сколько людей наших под ним!..
Часто задышав, она закусила губу и отвернулась.
Снова сунув в костер железный прут и задумчиво глядя на то, как перебегают искры по синей окалине нагревающегося металла, Рубцов забасил:
— Был я в прошлом году на Октябрьскую в гостях у шефов наших на паровозоремонтном заводе. Видел, как там в одном цехе из стали здоровенную пружину для паровозных рессор гнули. Добела брусок раскалят и завивают. Если сталь хороша — чем больше пружину гнуть, тем прочнее она, тем больше в ней силы. И такую мощь она в конце-концов набирает, что паровозище — вон он какой, а она его держит. А уж если ей разогнуться дать — все кругом разнесет.
— То пружина… Ты это, папаня, к чему?
— А все к тому: чем больше я о войне думаю, тем больше мне та пружина вспоминается. Вот Наполеон нас жал, гнул, мы сжимались, сжимались, а как разжались, от Наполеона одна вонь пошла. Вот и думка у меня о пружине, чую я в отходе нашем великую хитрость и победу нашу вижу. С боями отходим. Кровью исходит враг… Сжимается, сжимается пружина, а разожмется — и нет гитлерии, и от Гитлера грязных порток не сыщешь. Вон у нас какие люди! — Игнат показал корявым пальцем на незаконченную надпись на обелиске. — Вот погодите… помяните мои слова… разогнется пружина, и полетят фашисты от нас, уж так полетят! Только вопрос — будет ли кому лететь-то? Уцелеет ли кто из них?
— Скорей, скорей бы! — воскликнула Муся.
Слова колхозного коммуниста
— А может, еще союзники хоть сколько-нибудь подсобят, — сказала Матрена Никитична. — До победы воевать обещали.
— Обещали! Да знаешь ли ты, кто они такие есть, господа чемберлены всякие?… Ага, не знаешь, а я знаю, я с восемнадцатого года помню, какие они мне друзья. — Рубцов хлопнул себя по хромой ноге: — Вот они мне памятку на всю жизнь под Мурманском подарили! Нет уж, сношка, туда не гляди. Рук своих не жалей, вот на что у нас надежда — на руки на наши да на большевистскую партию. Больше никто не спасет: ни бог, ни царь и не герой.
Рубцов набил трубку и закусил ее желтым, крепким зубом. Потом занялся выжиганием и молчал, пока не окончил дела. Тогда он отложил железный прут, раскидал костер и, довольно посмотрев на законченный обелиск, сказал:
— Ну, заболтался я с вами. Прощай, красавица, отдыхай тут да о пути подумывай.
Прихрамывая, он с молодым проворством сбежал по склону на дно оврага и скрылся в кустах. В скоре до нее донесся его рокочущий бас, по интонациям и выражениям угадывалось, что председатель кого-то распекает.
— Опять идти… — с тоской сказала Муся, поглядывая на еще курившуюся дымкой гарь раскиданного костра.
— И когда все это кончится? — отозвалась Матрен? Никитична, аккуратно затаптывая каждую дымящуюся уголинку. — Ведь как жили, как жили!.. А сейчас я как подумаю, что мой, может быть, уже лежит где-нибудь на земле мертвый, солнце его печет, ворон над ним кружит мух с него согнать и глаза ему закрыть некому, — этому Гитлеру горло б зубами перегрызла!
Матрена Никитична почти выкрикнула последние слова. Странно было видеть эту женщину взволнованной. Что-то напоминало в ней сейчас большую плавную реку, которая, переполнившись дождями, вдруг изменила своему спокойному течению, забурлила и вышла из берегов.
«И куда он ушел, фронт? Сколько за ним идти придется?» — думала Муся.
— А то, слышь, иной раз видится мне: сидит он под кусточком раненый, кровь из него хлыщет, губы запеклись, зовет… А кругом люди с фашистами сражаются, не до него, а он все зовет, зовет, и над ним только злые мухи жужжат… Нет, скажи мне сейчас: «Брось все, Матрена, и ступай в сестры» — все бы бросила, детей, хозяйство, и пошла бы… Не своему, так другому какому помогла бы… И еще…
— Мотря!.. Никитична!.. — позвал откуда-то сверху высокий женский голос.
Женщина встрепенулась, вытерла ладонью глаза и стала обычной, точно прошел поток поднятых дождями вод, вошла река в свои берега, и по-прежнему плавно стало ее величавое течение.
— Иду, иду, минуты без меня не можете… Понадоблюсь вам, Муся, — возле коров ищите. А то Володьке или Иришке накажите — они найдут.
Матрена Никитична легко взбежала вверх по дорожке, пробитой меж кустами серого ольшаника, и уже оттуда, из-за гребня откоса, донеслись ее слова, обращенные, по-видимому, к Мусе: