Золотоискатель
Шрифт:
Вот я и ухожу — далеко-далеко, как можно дальше. Забираюсь на креольские изгороди и смотрю, как разгораются пожары бунтов. Я бегу через вырубленные плантации. Кое-где встречаются еще работники — женщины из самых бедных, старухи в ганни. Они подбирают неубранный тростник или срезают серпами просо. Заметив меня — загорелого, измазанного красной землей, босого, с висящими на шее башмаками, — женщины со страху кричат, гонят меня прочь. Никогда ни один белый не появлялся еще здесь. Иногда на меня кричат надсмотрщики, сирдары, бросаются камнями, и я бегу от них через тростники до изнеможения. Сирдаров я ненавижу. Презираю их больше всех на свете, потому что они грубые и злые и бьют палкой бедняков, когда те недостаточно быстро загружают тюки тростника на повозку. По вечерам сирдары получают двойную плату и накачиваются тростниковой водкой. Зато перед field managers {5} сирдары трусят и пресмыкаются, разговаривают с ними сняв шляпу и притворяясь, будто обожают тех, с кем только что обращались как со скотом. В полях полуголые, едва прикрытые жалкими лохмотьями люди выдирают «огрызки» — оставшиеся после рубки тростника пеньки, — орудуя тяжелыми железными щипцами, которые
Отсюда, с каменной горки, мне видны дымы пожаров в стороне Йемена и Валхаллы. Сегодня горит что-то очень уж близко, совсем рядом с барачным поселком на реке Тамарен, и я понимаю, что дело принимает серьезный оборот. Я несусь через поля к грунтовой дороге, сердце колотится как бешеное. Голубая крыша нашего дома слишком далеко, мне не предупредить Лору. Подбежав к переправе, я слышу ропот недовольства. Это похоже на грозовые раскаты в горных ущельях, когда кажется, будто гроза надвигается сразу со всех сторон. Слышатся крики, брань и даже выстрелы. Мне страшно, но я все равно бегу, бегу прямо через тростники, не обращая внимания на порезы. Наконец я прибегаю к сахароварне и оказываюсь в самом сердце этого ропота, посреди бунта. У ворот толпятся ганни, все кричат. Перед толпой — три всадника, слышно, как стучат по булыжникам копыта, когда они поднимают лошадей на дыбы. В глубине зияет пасть печи, внутри которой вихрем кружатся искры.
Людская масса то наступает, то, словно в каком-то диковинном танце, с пронзительными криками откатывает назад. Мужчины размахивают тесаками и косами, женщины — мотыгами и серпами. Охваченный страхом, я стою как вкопанный, и толпа смыкается вокруг меня плотным кольцом. Я задыхаюсь, глаза мои забиты пылью. Еле-еле я протискиваюсь к стене сахароварни. И тут — я даже не успеваю понять, что происходит, — три всадника бросаются навстречу надвигающейся толпе. Лошади теснят народ, а всадники бьют направо и налево прикладами ружей. Две лошади прорываются к плантациям, вслед им несутся крики разъяренной толпы. Они проносятся так близко от меня, что я бросаюсь ничком в пыль, испугавшись, что они меня затопчут. Я вижу третьего всадника. Он упал с лошади, и теперь люди толкают его, схватив за руки. Лицо упавшего искажено страхом, но я узнаю его. Это некий Дюмон, родственник Фердинана, муж его кузины, он — field manager на плантациях дяди Людовика. Отец говорит, что Дюмон хуже любого сирдара, что он бьет работников тростью и отбирает плату у тех, кто на него жалуется. Теперь их очередь — людей с плантаций — избивать его, оскорблять, издеваться над ним, валить его на землю. В какой-то момент он оказывается рядом со мной, и я вижу его растерянный взгляд, слышу тяжелое дыхание. Мне страшно, я понимаю, что сейчас его убьют. Тошнота подступает к горлу, душит меня. Глотая слезы, я отбиваюсь кулаками от разъяренной толпы, которая меня даже не замечает. Одетые в ганнимужчины и женщины, крича на разные голоса, продолжают свою диковинную пляску. Когда мне удается наконец выбраться из толпы, я оглядываюсь и вижу белого человека. Его одежда разодрана, полуголые черные люди несут его за руки и за ноги прямо к горящей печи. Человек не кричит, не сопротивляется. Когда негры приподнимают его и начинают раскачивать перед красным жерлом, лицо его превращается в белое пятно страха. Я стою посреди дороги, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой, и слушаю крик толпы, который становится все громче и громче, это уже и не крик вовсе, а медленная тоскливая песня, что вторит ритму раскачивающегося перед пламенем тела. Еще одно движение толпы, дикий, душераздирающий вопль — и человек исчезает в топке. И тогда внезапно крики смолкают, и я снова слышу лишь глухое ворчание пламени и бульканье тростникового сока в огромных сверкающих чанах. А мне все не оторвать взгляда от пылающей пасти, куда негры как ни в чем не бывало продолжают подбрасывать лопатой сухой тростник. Потом толпа медленно разделяется на части. Женщины в ганниуходят по пыльной дороге, замотав покрывалами лица. Мужчины, с тесаками наперевес, отправляются на плантации. Ни крика, ни шума, только безмолвие ветра в листьях тростника. Я иду к реке. Это безмолвие — внутри меня, оно наполняет меня до головокружения, и я знаю, что никому не смогу рассказать о том, что видел сегодня.
Иногда мы ходим в поля вместе с Лорой. Шагаем по тропинкам среди убранных полей, и, когда земля становится слишком рыхлой или путь нам преграждает груда срезанного тростника, я переношу Лору на спине, чтобы она не испортила своего платья и ботинок. Лора на год старше меня, но она такая легкая и хрупкая, что мне кажется, будто я несу маленького ребенка. Ей очень нравится шагать вот так, когда острые листья расступаются перед лицом и снова смыкаются за спиной. Однажды она показала мне на чердаке рисунок в старом номере «Иллюстрейтед Лондон ньюс», на котором был изображен Али, несущий Наоми на спине через ячменное поле. Наоми смеется, срывая колосья, чтобы те не хлестали ее по лицу. Лора сказала, что из-за этого рисунка и прозвала меня Али. Еще она рассказывает мне о Поле и Виргинии, но мне эта история не нравится, из-за того что Виргиния боялась раздеться, чтобы войти в море. Мне это кажется смешным, и я говорю Лоре, что это, наверно, не взаправдашняя история, а она сердится. Она говорит, что я ничего в этом не смыслю.
Мы идем к холмам, туда, где начинается имение Мажента с его охотничьими угодьями. Но Лора не хочет заходить в лес. Тогда мы вместе спускаемся к истоку Букана. Воздух среди холмов влажный, как будто утренний туман, зацепившись за листья кустарников, задержался там на весь день. Мы с Лорой любим усесться где-нибудь на полянке, когда деревья едва начинают выступать из ночного мрака, и смотреть на пролетающих над нами морских птиц. Иногда мы видим пару «травохвостов». Прекрасные белые птицы прилетают из ущелий Ривьер-Нуара, со стороны Мананавы, они подолгу парят над нами, широко раскинув крылья, — словно кресты из морской пены с длинными, развевающимися хвостами. Лора говорит, что это д у хи погибших моряков и не дождавшихся их жен. Птицы парят легко, бесшумно. Они живут в Мананаве, там, где темные горы и небо закрыто тучами. Мы с Лорой думаем, что там рождаются дожди.
— Когда-нибудь я дойду до Мананавы.
Лора говорит:
— Кук сказал, что в Мананаве все еще есть беглые. Если ты туда пойдешь, они тебя убьют.
— Неправда. Никого там нет. Дени был совсем рядом. Он говорит, что там, как только туда придешь, сразу становится темно, будто ночь начинается, и приходится возвращаться назад.
Лора пожимает плечами. Она не любит слушать такое. Она встает, смотрит на небо. Птиц больше нет. И тогда она говорит нетерпеливо:
— Пошли!
И мы через поля возвращаемся в Букан. Среди листвы крыша нашего дома сверкает, как светлая лужица.
С тех пор как Мам слегла в лихорадке, она не занимается с нами больше — разве что Священной историей или задаст иногда какой-нибудь пересказ. Она стала очень худая и бледная и выходит из своей комнаты, только чтобы посидеть в шезлонге на веранде. Из Флореаля на дрожках приезжал врач по фамилии Кёниг. Уезжая, он сказал отцу, что лихорадка сп а ла, но нельзя, чтобы она повторилась, иначе это будет непоправимо. Он так и сказал, и я все никак не могу забыть этого слова, оно постоянно вертится у меня в голове, днем и ночью. И от этого я не могу усидеть на одном месте. Мне надо все время двигаться, носиться с самого утра «по горам по долам», как говорит отец, — по выжженным солнцем тростниковым плантациям, слушая однообразные напевы ганни, или по морскому берегу в надежде повстречать Дени, когда тот будет возвращаться с рыбной ловли.
Над нами нависла угроза, я чувствую, как она давит на Букан. Лора тоже ощущает это. Мы ничего не говорим друг другу, но я вижу это в ее лице, в ее обеспокоенном взгляде. Ночью она не спит, мы оба лежим неподвижно и прислушиваемся к шуму моря. Я слышу ровное дыхание Лоры, слишком ровное, и я знаю, что ее глаза сейчас глядят в темноту. Я тоже лежу без сна на своей кровати, отдернув из-за жары москитную сетку и слушая, как пляшут москиты. С тех пор как заболела Мам, я не ухожу больше ночами, чтобы не волновать ее. Но рано утром, еще до рассвета, я начинаю свою беготню по полям или спускаюсь к морю, к границам Ривьер-Нуара. Думаю, я все еще надеюсь встретить там Дени, увидеть, как он сидит под турнефорцией или выныривает из зарослей. Иногда я даже зову его, подаю придуманный нами условный сигнал, шурша тростниковыми листьями. Но он не приходит. Лора считает, что он уехал на другую сторону острова, в Виль-Нуар. Я теперь совсем один, как Робинзон на острове. Даже Лора последнее время все больше молчит.
Мы читаем роман, его каждую неделю печатают в «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Это «Нада» Райдера Хаггарда с иллюстрациями, которые одновременно пугают и будят воображение. Мы получаем газету по понедельникам, ее доставляют суда Британско-Индийской пароходной компании с опозданием недели в три-четыре, иногда сразу по три номера. Отец рассеянно пролистывает их и оставляет на столике в коридоре, а мы уже тут как тут: утаскиваем их в наше тайное убежище под крышей, чтобы, лежа на полу в теплой полутьме, читать в свое удовольствие. Читаем мы вслух, большей частью не понимая, чт о читаем, но с таким наслаждением, что прочитанные слова навсегда врезаются в мою память. Вот говорит колдун Цвите: You ask me, my father, to tell you the youth of Umslopogaas, who was named Bulalio the Slaughterer, and of his love for Nada, the most beautiful of Zulu women {6} . Эти имена живут во мне, словно имена живых людей, с которыми мы повстречались этим летом, под крышей этого дома, который нам скоро предстоит покинуть. I am Моро who slew Chaka the king {7} , — говорит старец. Дингаан, царь, умерший ради Нады. Балека, девушка, которую Чака вынудил выйти за него, убив ее родителей. Коос, собака Moпo, приходившая ночью к своему хозяину, пока тот выслеживал войско Чаки. На завоеванных Чакой землях являются призраки убитых им людей: We could not sleep, for we heard Itongo, the ghosts of the dead people, moving about and calling each other {8} . Когда Лора читает и переводит эти слова, меня пробирает дрожь. И еще когда Чака предстает перед своими воинами: «О Чака! О могучий Слон! Суд его сверкает и разит, как солнце!» Я разглядываю гравюру, на которой полуночные грифы кружат на фоне солнечного диска, наполовину скрывшегося за горизонтом.
А еще есть Нада, Нада Белая Лилия, дочь чернокожей княжны и белого человека, единственная оставшаяся в живых из крааля, истребленного Чакой. У нее огромные глаза, густые кудри и кожа цвета меди. Она прекрасна и необычна в своей одежде из звериных шкур. Сын Чаки Умслопогас, которого она считает своим братом, безумно влюблен в нее. Однажды она попросила Умслопогаса принести ей львенка, и юноша забрался в самое львиное логово. А тут львы как раз вернулись с охоты, и самец зарычал так, что «земля задрожала под ногами». Зулусы убили льва, но львица утащила куда-то Умслопогаса, и Нада оплакивала смерть своего названого брата. Как мы любим эту историю! Мы знаем ее наизусть. Для нас английский, которым недавно начал заниматься с нами отец, — это язык легенд. Когда мы хотим сказать друг другу что-то необычное или открыть какой-нибудь секрет, мы говорим это по-английски, как будто так никто больше не сможет нас понять.