Зомби
Шрифт:
— Ради всего святого, нет, — ответил Личфилд.
— Тогда простите, но я в растерянности.
— Вам нет нужды извиняться.
— Вы не были сегодня днем в зрительном зале?
Личфилд проигнорировал вопрос.
— Я понимаю, что вы занятой человек, мистер Кэлловэй, и не хочу отнимать у вас время. Театр — это моя профессия, так же как и ваша. Я думаю, нас можно назвать союзниками, несмотря на то что мы никогда прежде не встречались.
Ах, великое братство. Кэлловэю захотелось сплюнуть при этой столь знакомой попытке вызвать у него сентиментальные
— Я сохраняю, — говорил тем временем Личфилд, — неизменный интерес к «Элизиуму». — Он сделал странное ударение на слове «неизменный». В его устах оно приобрело какой-то похоронный оттенок. Неизменность. Вечность.
— Вот как?
— Да, в минувшие годы я провел в этом театре немало счастливых часов, и, честно говоря, мне очень неприятно сообщать вам свою новость.
— Какую новость?
— Мистер Кэлловэй, я вынужден проинформировать вас о том, что ваша «Двенадцатая ночь» будет последней постановкой в «Элизиуме».
Это сообщение не явилось для Кэлловэя полной неожиданностью, но все же причинило ему боль. Внутренне он поморщился, что, должно быть, отразилось у него на лице.
— Ах… Значит, вы не знали об этом. Я так и думал. Они всегда держат артистов в неведении, правда? От этого удовольствия служители Аполлона ни за что не откажутся. Месть бухгалтера.
— Хаммерсмит, — фыркнул Кэлловэй.
— Хаммерсмит.
— Подонок.
— Ему подобным никогда нельзя доверять, но мне не нужно объяснять вам это.
— Вы уверены насчет закрытия?
— Разумеется. Он выгнал бы вас хоть завтра, если бы мог.
— Но почему? Я ставил здесь Стоппарда, Теннесси Уильямса — и всегда собирал полный зал. Не вижу в этом смысла.
— Боюсь, это имеет большой финансовый смысл, и, если бы вы думали цифрами, подобно Хаммерсмиту, вы поняли бы, что против простой арифметики бороться бесполезно. «Элизиум» стареет. Мы все стареем. Мы скрипим костями. Суставы говорят нам о возрасте, и инстинкт велит нам лечь и умереть.
Умереть: он мелодраматически понизил голос, и шепот этот выражал тоску и желание.
— Откуда вы об этом знаете?
— Многие годы я был доверенным лицом владельцев театра и, удалившись от дел, посвятил себя, так сказать, театральным слухам и сплетням. Сегодня, в наш век, уже невозможно иметь такие триумфы, какие видел этот театр… — Голос старика мечтательно стих. Казалось, он говорит искренне. Затем он снова вернулся к деловому тону: — Этот театр вот-вот умрет, мистер Кэлловэй. Вы будете присутствовать на соборовании, хотя это и не ваша вина. Мне показалось, что вас следует… предупредить.
— Благодарю, я ценю вашу заботу. Скажите, вы сами никогда не выступали на сцене?
— Что заставило вас так думать?
— Ваш голос.
— Слишком риторический, я знаю. Боюсь, это мое несчастье. Мне едва удается спросить в ресторане чашку кофе, не выражаясь, как король Лир во время бури.
Личфилд от души рассмеялся над самим собой. Кэлловэю начинал нравиться этот тип. Может, он выглядел немножко старомодно, возможно, даже слегка абсурдно, но в нем чувствовалась сила. Личфилд откровенно признавался в любви к театру, чем отличался от большинства актеров, продавших душу кино и считающих сцену искусством второго сорта.
— Да, должен признаться, я немного баловался театром, — продолжал Личфилд, — но, наверное, оказался недостаточно выносливым для этого. А вот моя жена…
Жена? Кэлловэй не ожидал, что этот Личфилд вообще может проявлять интерес к противоположному полу.
— …моя жена Констанция много раз выступала здесь, и, могу сказать, весьма успешно. До войны, разумеется.
— Жаль, что театр закрывается.
— Да, жаль. Но, боюсь, чуда не произойдет. Через шесть недель «Элизиум» снесут, и все будет кончено. Я просто хотел, чтобы вы знали, что этой последней постановкой кое-кто интересуется. Можете думать о нас как об ангелах-хранителях. Мы желаем вам добра, Теренс, мы все желаем вам добра.
Это было произнесено просто, искренне. Сочувствие старика тронуло Кэлловэя и помогло ему немного смириться с известием о крахе своих устремлений. Личфилд продолжал:
— Мы хотим, чтобы этот театр окончил свои дни достойно и умер хорошей смертью.
— Да пропади все пропадом.
— Уже слишком поздно сожалеть о чем бы то ни было. Нам не следовало предавать Диониса ради Аполлона.
— Что?
— Продаваться бухгалтерам, обывателям, таким как мистер Хаммерсмит, чья душа, если она у него вообще есть, наверняка размером с ноготь и серая, как вошь. Думаю, нам следовало быть смелее. Служить поэзии и жить под звездами.
Кэлловэй не совсем понял аллюзию, но уловил смысл этой речи, и подобные взгляды были ему весьма близки.
Слева от сцены раздался голос Дианы, прорезавший торжественную атмосферу, словно пластиковый нож:
— Терри? Ты здесь?
Чары рассеялись: Кэлловэй и сам не заметил, как заворожило его присутствие Личфилда. Слушать его было все равно что засыпать на руках матери. Личфилд же тем временем подошел к краю сцены, понизив голос до скрежещущего заговорщического шепота:
— И последнее, Теренс…
— Да?
— Ваша Виола. Ей недостает, простите меня за откровенность, некоторых качеств, необходимых для этой роли.
Кэлловэй промолчал.
— Я понимаю, — продолжал Личфилд, — что личные симпатии препятствуют адекватной оценке в подобных случаях.
— Нет, — ответил Кэлловэй, — я знаю, что вы правы. Но она популярна.
— Травля медведя тоже когда-то была популярна, Теренс. — Под полями шляпы возникла ослепительная улыбка, словно висящая среди тени, как улыбка Чеширского кота. — Это шутка, разумеется. — Шепот сменился смехом. — Медведи бывают просто очаровательны.