Зверь из бездны том I (Книга первая: Династия при смерти)
Шрифт:
Так как Рим оставил в наследие миру «писанный разум» — свое мелочно-вдумчивое, тонкоразработанное право, то, казалось бы, естественно предположить, что адвокатура стояла в нем на соответственной и весьма значительной высоте. Однако, когда обратишься к сатирикам принципата, как Марциал и Ювенал, к бытовым романистам, как Петроний, и даже к историкам-публицистам, как Тацит, то с изумлением убеждаешься, что, в их изображении, римский адвокат — фигура, близко знакомая нам и поразительно, до смешного современная во всех своих отрицательных качествах. Часто вы будто Салтыкова читаете в переводе на латинский язык, и, в лице какого-нибудь Лавра Цецилиана или другой Марциаловой жертвы, встает перед вами, как живой, во весь рост, незабвенный герой «Современной Идиллии», процветающий «в среде умеренности и аккуратности», друг коканского хана, присяжный поверенный Балалайкин. Настолько, что даже адвокатская кличка, присвоенная этому почтенному сословию в русском народе «нанятая совесть» дословно встречается у Сенеки в сатире на смерть цезаря Клавдия. В эпоху первых цезарей право еще далеко не достигло того изящества, той систематической глубины, которые нашло оно в обработке юристов второго и третьего века и которых властного наследия Европа не изжила до сих пор, и вряд ли изживет когда-нибудь без остатка. Сравнительная элементарность права с успехом дозволяла деление акта защиты на два процесса: изучал дело и, что называется, обзаконивал его юрист-практик, так называемый прагматик, дока (в республиканскую эпоху его-то и звали адвокатом), а судоговорение, со слов доки, вел патрон, causisicus, адвокат-оратор. Поэтому в числе последних не редкость было встретить круглого невежду по праву, что не мешало ему выигрывать процессы, иметь успех и наживать состояние, благодаря зычной глотке и природному краснобайству. В этот век, для римской юстиции была высоко современна именно балалайкинская мораль, что истина есть результат судоговорения. Юридический материал для речи должен был доставлять адвокату, как уже сказано, прагматик, подъячий, судебный дока, нанимаемый клиентом за ничтожную сумму, нечто вроде столь популярных некогда в Москве «иверских аблакатов» — выгнанных приказных и тому подобных крючкотворов не у дел, искавших какой-либо мелкой поживы по части кляуз и ябед на своеобразном юридическом рынке у старых присутственных
— Хорошо, — говорили они, — богачам-аристократам разыгрывать роль великодушия, когда предки их нажились грабежом государства в междоусобные войны. А мы люди бедные, люди мирные и зарабатывать можем только в размерах мирных условий. Подумай, государь, о плебеях, для которых адвокатура главный путь выйти в люди (Cogitaret plebem quae toga enitesceret). Если ты уничтожишь оплату интеллигентной профессии, уничтожится и самая профессия.
Клавдий, о котором Целлер справедливо говорит, что он судил как Санчо Пансо, отвечал:
— Резоны ваши — нельзя сказать чтобы из красивых, но не лишены основания (Utminus decora haec, ita haud dieta princep’s ratus), — и назначил предельным гонораром судебной защиты десять тысяч сестерций: тысячу рублей. (Taciti, Ab Е. А., XI, 5.)
Наемная совесть! Продажное сословие! — клеймит адвокатов Сенека. Очень часто клиенту было мало выиграть дело, и он нанимал адвоката, главным образом, для скандала, чтобы тот хорошенько иссрамил противную сторону. Тогда в суде разыгрывались сцены самого беспардонного забиячества и озорства, из-за частого обычая которых адвокатская кличка «брехунец» была распространена в римском народе не менее, чем у нашего простонародья. Целый ряд римских писателей определяет адвокатуру, как ремесло «собачиться» (caninum Studium). Случалось, что от слов переходили к жестам, и прения сторон обращались в рукопашную. При всех условиях рекламы, при всех сделках с совестью, многие адвокаты не выдерживали борьбы за существование с непосильной конкуренцией. Иные объявляли себя несостоятельными. Другие покидали столицу, чтобы практиковать в далекой провинции, в Галлии или Африке. Наряду с тузами, получавшими миллионы сестерций годового дохода, существовала обильная рыночная адвокатура мелких ходатаев по делам, которые едва зарабатывали на что жить, — так плохо им платили. Известны, например, провинциальные гонорары мелких процессов — в одну золотую монету за четыре речи или в 100 денариев, то есть около 12 рублей, на всю компанию защиты, самому судоговорителю (dikologos, causidicus), прагматику, их сподручным и присяжным свидетелям. И это — наряду с заработками, позволявшими воздвигать дворцы, о которых великий архитектор Витрувий считает нужным говорить особо и специально, как в них должна быть устроена приемная; в которых белым лесом стоят мраморные статуи — в том числе и самого хозяина — сооруженные за счет или подпиской благодарных клиентов; на подъезде толпа слуг; лестница обвешана пальмовыми венками — знаками выигранных процессов; новый клиент, как милости, добивается у грубого привратника, чтобы тот записал его в очередь приема. Щедринский Балалайкин хвастался, что коканский хан прислал ему, в виде гонорара, осетровый балык и кувшин воды. Римские Балалайкины сплошь и рядом получали вознаграждение натурой: овощами, соленой рыбой, вином, — в особенности от провинциальных клиентов, которые при этом, конечно, норовили отделаться подешевле и спустить в дар адвокату всякую заваль и брак. «В день рождения моего красноречивого приятеля Реститута, — советует Марциал, вы, клиенты, оставьте при себе мелочи вроде восковых свеч, записных книжечек, салфеток. Ты, толстопузый негоциант (вероятно злостный банкрот) из гостиного ряда Агриппы, посылай- ка адвокату пурпурную одежду; ты, нарушитель общественной тишины, ночной драчун и пьяница, — подари обеденные приборы; ты, девица, которой он помог выиграть процесс с обольстителем, подавай драгоценные камни; ты, старый коллекционер, поднеси статуэтку Фидиева резца». Размеры денежного вознаграждения, конечно, чрезвычайно колебались. Марциал в одной эпиграмме определяет свою таксу, как адвоката, в 2000 сестерций, около двухсот рублей, с уговором, и в наши дни практикуемым, что в случае проигрыша клиент уплачивает только половину. Клиент так и поступил. «За что?!» — вопиет Марциал. — «За то, что ты ничего не сказал и погубил все дело!» — «Да уж и дело твое!» — возражает Марциал, со свойственным ему бесстыдством: «ты тем более обязан мне заплатить, что мне из-за тебя пришлось краснеть». Издевалось общество над денежной жадностью адвокатов и над лакомством и чревоугодием их жен, развивавших в себе смешные пороки эти, вероятно, именно обилием приношений натурой. «Моя Грация, — пишет императору Марку Аврелию талантливый ритор Фронтон, — хоть и жена адвоката, но, вопреки пословице, совсем не обжора!»
Конечно, по всем этим сатирическим и полемическим выходкам, метко бичевавшим уродов в семье сословия, нельзя строить обобщений о всей римской адвокатуре. Ведь и в русской — не большинство же торжествующее те бессовестные «рвачи», которых Салтыков клеймил своей могучей сатирой. Сословие присяжных поверенных имело своих Балалайкиных, Перебоевых и прочих, «обращавших взоры на Запад», восклицая: «кладите об это место по уставам 20 ноября!» Но оно же дало России имена Спасовича, Урусова, Александрова и десятки других, которые останутся незабвенными в истории русской культуры и русской гражданственности. Так и в Риме — были свои Балалайкины, были и свои Урусовы. Избираю для сравнения это последнее имя, потому что князь Урусов, как общественная фигура адвоката- барина, красивого эстета и мягкого либерала-доктринера из кающихся дворян, наиболее подходит к тому Криспу Пассиену, с которого пошла наша речь о римской адвокатуре.
По отзывам древних писателей, Крисп Пассиен представляется человеком интересным. Заметно, что он пользовался в Риме уважением и влиянием, что к мнениям его чутко прислушивались. Светоний изображает его лукавым и остроумным, слегка циническим царедворцем. Тацит сохранил его блестящую политическую остроту о Калигуле. Сенека говорит, что не знает среди современных мыслителей никого, способного с большей тонкостью определить порок и указать средства к его исцелению. Плиний рассказывает о Криспе Пассиене анекдот, рисующий знаменитого оратора поэтически настроенным пантеистом, способным, даже подобно Лежневу в Тургеневском «Рудине», ходить на свидания к любимому дереву. Между богатыми и успешными адвокатами во все времена бывало много эстетов и мистиков, — это профессиональный недуг сословия: духовная реакция на утомление практикой в области чересчур материальных интересов. То же самое ведь и в нашей адвокатуре. Покойный Урусов почитается отцом и главой русских эстетов, патриархом декадентского течения. Андреевский — поэт и тонкий критик чисто эстетической школы. Минский — поэт и мистик. Плевако — мистик. Куперник, Спасович — столь же литературные и художественные критики, сколько адвокаты. Когда в Петербурге среди помощников присяжных поверенных сложилось общество юридического самообразования, под руководством С.А. Андреевского, то оно провело целую зиму в чтении и комментариях произведения бесспорно прекрасного, но не весьма юридического, а именно — пушкинского «Евгения Онегина». Очень популярный реферат Андреевского о судебной этике — любопытнейший показатель эстетизма в нашей адвокатуре. Между прочим, в этом реферате Андреевский рассказывает, что даже такой строгий и цифровой юрист-делец, как знаменитый Пассовер, едва ли не замечательнейший практический ум русской трибуны, имел сердце, очень чуткое к «вдохновению, звукам сладким и молитвам». Он был страстный любитель поэзии и придирчивый критик стихов, укорительно обличавший поэтические вольности самого Пушкина. «Пора! перо покоя просит!» цитирует Пассовер знаменитый стих из «Онегина» и протестует: помилуйте! что же это за стих? «Пора, перо покоя просит»: четыре раза п и три р. Всех поименованных русских юристов-эстетов писатель древнего Рима характеризовал бы как «софистов». Не в том, конечно, язвительном смысле, какой приобрело это слово в наши дни, но в смысле «оратора-мыслителя», как понимает его в конце второго века Филострат, автор «Жизни Софистов», для какого-нибудь Полемона, адвоката-философа, котоpoгo речь пред судом, полная литературы и психологического анализа, обходилась клиенту в 10.000 рублей серебром. Такими софистами в римской адвокатуре были философ Сенека, историк и дипломат Светоний, естествоиспытатель Плиний Старший, литератор Фронтон, талантливый бюрократ Плиний Младший, наш Крисп Пассиен. Словом: в лице последнего, пред нами образованный, тонкий, глубокий, свободномыслящий ум, острый язык, мягкое, теплое сердце. Как человека, приятнее Криспа Агриппине трудно было бы найти мужа в той жестокой эпохе.
Затем. Как во всяком государстве, облеченном в подобие конституционных форм, адвокатура в Риме тесно соприкасалась с политической трибуной и открывала ход к блестящей карьере по общественным должностям. Подобно современной Франции, подобно России после 1905 года, в Риме политический оратор обыкновенно выдвигался из адвокатуры и часто не расставался с ее заработком даже в период своей государственной деятельности. Огромное общественное влияние адвокатуры создалось, как и всюду, ее центральным положением среди сословий. Адвокатскую профессию считали приличной для себя сенаторы и всадники; для буржуазии и низких классов она была желанным и почти единственным путем выйти в люди; выдвигаясь ярким даром слова, можно было не только составить капитал, но и выдвинуться понемногу в высшие сословия, пробиться ко двору, к государственным должностям. Мы только что слышали слова Суиллия: — Подумай, государь, о плебее, для которого адвокатура главный путь выйти в люди. Адвокатурой создались такие Гамбетты древнего мира, консулы из выскочек, как Эприй Марцелл или Вибий Приск. Любимая родительская мечта римского буржуа, чтобы сын пошел в адвокаты или, по крайней мере, в стряпчие. Последнюю карьеру избирали, по преимуществу, те лица, которые, при юридическом складе ума, не обладали соответственным даром слова. Это те же прагматики, подьячие, только сортом повыше, с широкой эрудицией, опытом крупных дел, прозорливым юридическим синтезом. Стоя в тени за эффектами показной адвокатуры, стряпчие представляли ее деловую сторону, и «станции», то есть кабинеты, бюро этих юрисконсульств, были истинными руководителями правосудия в Риме. Достаточно назвать имена Гая, Папиниана, Ульпиана, Сальвия Юлиана, Тертуллиана, которые все были учеными стряпчими, чтобы понять огромную роль их «станций» в историческом развитии и систематизации «писанного разума» — римского права. Эти люди, в охочей кляузничать столице, были постоянно осаждены публикой, ищущей советов; они начинали свои приемы с раннего утра, чуть не с петухами и занимались в бюро до десятого часа дня, т.е. до 5 часов пополудни летом и до трех зимою. Понятно, что их советы, мнения, сентенции очень хорошо оплачивались. Историки и сатирики упрекают юрисконсультов за корысть: даже зевок свой — и тот в счет вы ставите! Если клиент денежный, то, хотя бы он убил мать свою, юрисконсульт сумеет подыскать ему какой-нибудь закон в забвении, которым убивать матерей разрешается. До нас дошла надгробная надпись с могилы какого-то бедняка, разоренного судебным процессом: «Да не приблизятся к месту сему судейские крючки и стряпчие!» Влияние стряпчих было тем более ощутительно, что их участие в процессе нужно было не только клиентам и адвокатам, но и судьям, обыкновенно мало сведущим в праве, так что в руках юрисконсульта легко могли оказаться и защита дела, и решение. Легко понять, какие могли происходить отсюда стачки, интриги и торг правосудием, хотя надо заметить, что мнение юрисконсульта никогда не было обязательно для судьи, а носило лишь характер совещательный, характер экспертизы, рекомендуемой к руководству. Впоследствии, из этой факультативной консультации практика выработала постоянную судебную асессуру, придав всем магистратам, снабженным судебной властью, одного или нескольких, всего чаще двух, непременных членов присутствия, на обязанностях которых лежала выработка объявляемых магистратом приговоров. Наконец, третьим огромным источником влияния стряпчих надо считать их преподавательскую работу. Их бюро были, своего рода, вольными факультетами юридических наук, с особенным упором на камеральные знания, и, таким образом, имея под своей казуистической ферулой лучшие умы молодежи, они, век за веком, формировали правовую мысль Рима, как ее не только вожди, но почти что самодержцы. Помимо того, что стряпчество было делом хлебным, такие придворные имена, как Папиниан или Ульпиан, показывают, что юридическая казуистика была хорошим средством государственной карьеры, и Победоносцевы процветали не под одной только русской автократией.
В политической карьере Крисп Пассиен достиг всего, что мог получить в его время хорошо и счастливо служивший государству человек, в естественных условиях карьеры: он дважды был консулом.
В этом богатом и изящном, хотя уже пожилом адвокате Агриппина нашла свой золотой рудник. Она отбила Криспа у жены его Домиции, заставила его взять развод и женила на себе. Все это, разумеется, не способствовало улучшению отношений Агриппины с золовками по первому браку: злоба Домиции на счастливую соперницу умерла только вместе с самой Домицией. Брак Криспа с Агриппиной был непродолжителен. Крисп очень скоро умер, оставив все свое состояние жене и пасынку — Л. Домицию Аэнобарбу; теперь опекуну последнего, Асконию Лабеону, уже было что оберегать. Шиллер считает даже, что именно теперь-то Люций и помещен был под опеку Лабеона, — следовательно, по завещанию не отца своего, но отчима. Быстрая смерть Пассиена вызвала в Риме дурные толки. Говорили, будто принцесса отравила мужа после того, как выманила у него завещание. Источник слуха — поздний и сомнительный, а отравление мало вероятно уже потому, что в эту пору Агриппине, гонимой и преследуемой Мессалиной, да еще при ненависти к ней Домиции, преступление не сошло бы с рук даром. Спастись от участи сестры своей, Юлии Ливиллы, Агриппина могла только будучи незаметной и, в безупречности своей, неуловимой для политического и уголовного доноса.
Оставшись богатой вдовой, Агриппина с удвоенной энергией бросается в круговорот дворцовых интриг и властолюбивых замыслов. По всей вероятности, именно теперь сближается она с властными вольноотпущенниками Клавдия, из которых умнейший и влиятельнейший, Паллант, впоследствии был ее любовником. Более чем сомнительно, чтобы и в это время Агриппина обращала много внимания на рост и развитие сына. Быть может, Люций, по-прежнему, даже и не был при ней, — мальчик мог все еще оставаться на попечении тетки Лепиды. Нежная привязанность Лепиды к младенцу Аэнобарбу как будто росла с годами и дошла до такой энергии, что — в самом недалеком будущем — эта женщина смело оспаривала у Агриппины право быть ближайшим человеком ее сыну, а своему племяннику. Отсюда опять-таки можно заключить, что она заменяла Л. Домицию мать не полтора-два года, покуда Агриппина была в ссылке и умирал Кн. Домиций, но гораздо больший срок.
Между тем мальчик, еще в колыбели отмеченный высокими предзнаменованиями, начинал уже привлекать к себе внимание Рима.
В 800 году Рима (47 по Р. X.) принцепс Клавдий нашел нужным возобновить секулярные игры (ludi saeculares), мистический всенародный праздник, справлявшийся однажды в столетие с большими, изысканными, эпоху делающими, торжествами. Сзывая народ на секулярные игры, бирючи, рассылаемые государством по всем городам и дорогам Италии, приглашали всех свободных выразительной формулой — участвовать в празднике, «какого никто из нас не видал и никто уже не увидит».
Ludi saeculares в древности назывались тарентинскими, от города Тарента в Великой Греции (нынешний Таранто в южной Италии), откуда, по-видимому, была заимствована Римской республикой первая форма их, копия тамошнего праздника Гиакинфий. Что касается философского содержания, влитого в эту форму, оно пришло в Рим не от греков, но от этрусков. Они влагали в слово saeculum, век, идею не просто ряда или совокупности ста солнечных годов, как выражает оно теперь, но идею предельной длительности человеческого поколения. Если, скажем, в день основания города родилось в народе, его основавшем, данное количество младенцев, то жизнь их начинает эру этого города, и, со смертью последнего из них, исполнится первый век города, с таким же совершенным вымиранием сыновей их окончится второй век, исчезновение внуков, правнуков и т.д. определяет собой третий, четвертый и прочие века. Приблизительный срок поколения древность, кажется, повсеместно считала 110 лет: в Халдее, в Египте, в Греции, в Этрурии. Рим также принял эту цифру. Но так как она не точная, а приблизительная, и, при размножении людей, живущие не в состоянии знать, когда в действительности вымирает предшествующий человеческий «век», то остается уповать на сверхъестественное вмешательство. На приблизительной границе двух веков боги посылают людям страшные чудеса и знамения в знак того, что пора похоронить с благодарностью прошлое поколение и благословить к исторической жизни новое. Эти два момента и определяли собой содержание римских секулярных игр: ими настоящее погребало прошедшее и молилось за будущее.