Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
— Ну, Нерон, теперь уж нечего бояться и откладывать свадьбу с Поппеей, которую ты до сих пор все отсрочивал из страха. Поспеши развестись с Октавией; она хоть и скромна, но ненавистна тебе именем ее отца и любовью народа.
Это изобретение более остроумно, чем правдоподобно. Тацит мог говорить о Нероне в таких выражениях сам, но был слишком большим художником, чтобы заставлять его, как злодея из мелодрамы, декламировать программу собственных злодействий, да еще с такою напыщенностью, с обращениями в повелительном наклонении к самому себе. Между тем, Тацит, в данном месте даже заранее предупреждает, что сейчас приведет подлинные слова Нерона. Против Кронебергова чтения говорят конструкция латинского текста, и психология. Так хвастаться злодейством мог бы Калигула, находивший какое-то дикое удовольствие в том, чтобы казаться еще большим негодяем, чем было на самом деле, и всех вокруг себя запугивать свирепостью. Но Нерон терпеть не мог, чтобы его боялись, считали противным, страшным,
Наоборот, я недоумеваю, почему находят невероятным, чтобы Нерон острил над трупом врага? И у самого Нерона это не единственный припадок шутовства в присутствии мертвого тела, — вспомним смерть Агриппины, Корнелия Суллы: да часто прорывалось оно при подобных же условиях и у других властных убийц как древнего, так и нового мира. Знаменитая острота, что «труп врага всегда хорошо пахнет», брошенная Карлом IX у разложившегося трупа адмирала Колиньи, была сказана, пятнадцатью веками раньше, Вителлием на полях Бедриака. Если даже столь великой души человек, как Петр Великий, мог унизиться, в порыве ненависти, до того, что приказал вырыть из могилы гроб Милославского и везти его к лобному месту на свиньях, — то чего лучшего ждать от Нерона? Во всяком случае, не может быть никакого сомнения в том, что смерть Корнелия Суллы и Рубеллия Плавта имела теснейшую связь с последующей печальной участью Октавии, равно как и в том, что стоики вообще и Сенека в частности были возмущены этими казнями и старались их предотвратить. В памфлетической трагедии «Октавия», почти что современной событиям, роль Нерона тем и начинается:
Нерон. Исполни, что велено: пошли людей, чтобы убили Плавта и Суллу и принеси мне отрубленные головы.
Префект. Не замедлю, повелитель: тотчас лечу в лагерь. Сенека. Неприлично посягать на какое-либо такое дело из страха родственников.
Нерон.Хорошо тому быть справедливым, у кого нет страха в сердце.
Сенека. Против страха могучее лекарство — милосердие.
Нерон. Для государя высшая доблесть — уничтожить врага.
Сенека. Но для отца отечества еще выше — сохранять граждан.
Нерон. Неужели мне терпеть, как будут возвышаться над нашим родом, покуда меня не погубят и не умру я, не отомщенный и презренный? Упрямая ненависть Плавта и Суллы то и дело подсылает злоумышленников убить меня, а между тем, к ним, даже отсутствующим, город наш сохраняет необычайную приязнь, и это ободряет надежды изгнанников. Довольно. Скатятся с плеч головы этих подозрительных врагов, погибнет ненавистная супруга и последует за любезным ей братом (Британиком). Все, что возвышается, должно пасть.
Сенека возражает монологом, в котором рекомендует Нерону Августову справедливость и милосердие, тем более, что ты, дескать, находишься в гораздо лучшем Августа положении.
— Его сколько времени бросала судьба туда и сюда по морю и суше, в тяжких сменах войн, покуда не смирил он врагов покойного родителя (Ю. Цезаря). Тебе же его божество позволило унаследовать власть свою и вручило бразды правления легко и без пролития крови, и вот твоему мановению покорны и моря, и земли. Злобные распри утихли, побежденные, наступило блаженное согласие. Одобряют и славят тебя сенатор и всадник (Senatur’ equitis accensus favor). По приговору народа и постановлению сената ты, виновник мира, избранный судия рода человеческого, царственно возвышаешься над миром священною особою своею, уже увенчанный титулом отца отечества. Это имя обязывает тебя, да с тем и Рим вручил тебе граждан своих, чтобы ты служил Риму.
Нерон. Вовсе нет, Боги дали мне в дар, что самый Рим мне служит и сенат, хоть и не понутру ему это, выражает мольбами и низкой лестью своей страх пред нами. Что за нелепость сохранять граждан, которые в тягость государству и государю, потому что они явные бунтовщики, когда одним словом можно отправить всех этих подозрительных господ на плаху?
Затем Нерон подробно распространяется о террористических мерах Августа, которого напомнил ему Сенека, что, — нельзя не сознаться, — принимает в устах цезаря весьма сатирический оттенок, так как Нерон почти дословно повторяет то, что сам Сенека, с угрозами, с укорами, говорил об Августе в трактате de clementia. Уроки Сенеки, таким образом, пошли Нерону впрок, только он находит, что будет выгоднее вывернуть их наизнанку.
В сенате смерть Суллы и Плавта прошла глухо. Письмо Нерона отцам конскриптам замалчивало убиение обоих претендентов, но жаловалось на их мятежное настроение, прося, однако, не тревожиться за безопасность государства: цезарь стоит на страже ее неусыпно. Сенат, по обыкновению, благодарит, молебствует и постановляет, якобы ничего не зная, исключить, заведомо мертвых, Суллу и Плавта из сенаторского сословия: «Насмешка злее самой смерти!» — восклицает Тацит.
III
То странное обстоятельство, что Рубеллий Плавт, при полной возможности защищаться, позволил зарезать себя, как овцу, вызвало в Риме понятное недоумение. Объясняли разно. Кто говорил, что, сознавая себя безоружным, изгнанником, он усомнился, что найдутся охотники стать под его знамя, восстание — надежда шаткая, философу она не опора. Другие полагали, что он пожертвовал собою ради жены и детей, которых страстно любил: покорно умирая по первому приказу государя, он думал смирением купить у Нерона милость к осиротевшей семье. Третьи — что его застали врасплох: будто бы, вслед за первым письмом, тесть Антистий, обманутый придворным лицемерием, послал Плавту второе, где уведомлял зятя, что опасность миновала: страх был напрасен, и солдаты цезаря несут ему не смерть, но милость. Но повторяю: присутствие при кончине Плавта двух философов- стоиков, в особенности же Музония Руфа, склоняет видеть в смерти злополучного принца, подобной самоубийству, скорее всего сознательный акт «непротивления злу». Музоний Руф — был одним из самых последовательных и твердых стоиков. Он моложе Сенеки, но в год смерти Плавта, был уже довольно пожилых лет, так как первая известность его, как профессора философии, началась еще при Тиберии. Сочинения Музония Руфа сохранились лишь в незначительных отрывках на греческом языке, по которым можно судить, что он, подобно Корнуту и другим стоическим знаменитостям века, держался сократического метода, разработанного по Ксенофонту. В 1886 году Пауль Вендланд выступил в Берлине с интереснейшим исследованием (на латинском языке), доказывающим, что мы имеем от Музония гораздо больше того, что сохранилось под его именем. Анализируя следы стоического влияния в сочинениях христианских писателей II и III веков, Вендланд приходит и приводит к убеждению, что почти все апологеты, начиная с Юстина Философа до Тертуллиана включительно, усерднейше пользовались произведениями Музония и переносили из них в свои писания огромные бессылочные цитаты. Что же касается «Педагога» Климента Александрийского, Вендланд считает его почти что плагиатом из Музония. Отражениями стоицизма в христианстве мы займемся в посвященных последнему главах IV тома. Какова бы ни была в них роль Музония, но, если бы даже он никаких отрывков не оставил, то для бессмертия его памяти достаточно уже того обстоятельства, что учеником его был Эпиктет, величайший апостол стоицизма, чью философию впоследствии так часто называли «христианством без Христа», а знаменитый апологет язычества Цельз не без успеха, порою, противопоставлял ее, к негодованию Оригена, даже христианству с Христом. По собственному свидетельству Эпиктета, характер его сложился под влиянием Музония Руфа. Старый философ открыл жалкому, хромому рабу сокровища духа, которые помогли ему величественно пройти к вечной славе чрез временные бедность, рабство, унижение. Испытывая, насколько тверд Эпиктет в стоическом презрении к страданию, Музоний, однажды, пересчитал ему издевательства и пытки, которым властен подвергнуть его, как свою собственность, господин его Эпафродит, вольноотпущенник и библиотекарь Нерона. Эпиктет отвечал учителю: — Другие люди уже сносили такое обращение — значит, оно в силах человеческих, значит, могу снести его и я. Музоний одобрил ответ и прибавил: — Человек — полный хозяин своей судьбы; ему не надо ничего от других; в самом себе должен он иметь источник великодушия, благородства ума и сердца, которые одни истинны; располагая ими, человек имеет право презирать самую мысль о том, как бы получить земли, деньги, теплое местечко. Человек трусливый или низкий для Музония — вовсе не человек, а только тело: о нем даже «следует говорить и писать только, как о теле, выражаясь: пришлите нам мясо и кровь имярека».
Суровый ум Руфа не признавал никаких компромиссов этической теории с житейскою практикою. Из всех учителей стоического аскетизма и бесстрашия пред смертью он — едва ли не самый последовательный и прямолинейный. Философ столь решительной взыскательности, конечно, был в состоянии убедить Плавта подставить горло под меч центуриона с таким же мужеством, как умирали все деды и отцы стоицизма, начиная с Сократа и Катона. Тем более, что Музоний был превосходный оратор и большой мастер психологического анализа. — Руф с таким совершенством схватывал характеристики, — говорит Эпиктет, — так живо изображал личные недостатки каждого из нас, учеников, что каждый думал: уж не насплетничал ли ему кто-нибудь про меня, что он глядит мне прямо в душу?
Искусство быть нравственным Музоний ставил в зависимость от искусства логически мыслить, и грех для него являлся прежде всего нарушением логики жизни. Поэтому Музоний требовал беспрестанного, непрерывного упражнения мысли и духа, обратил жизнь свою и учеников своих в какое-то perpetuum mobile философской гимнастики. Авл Геллий сохранил его выразительный афоризм: «Дать духу отпуск все равно, что уволить его в чистую отставку» (remitiere animum quasi amittere est). Уча в таком рассудочном направлении, он был до мелочности щепетильным виртуозом диалектики; в области рассуждения для него не было мелочей. Логическая ошибка и реальный проступок представлялись ему явлениями одного разряда и корня. Однажды он жестоко разбранил Эпиктета за неудачный разбор какого-то логизма. Эпиктет возразил: