Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды)
Шрифт:
Несомненно, что пел ли неисправимый цезарь-артист на развалинах отечества, не пел ли, но само возникновение подобной легенды есть уже суд потомства над памятью Нерона. Сложилась она, по всей вероятности, при Флавиях. Ведь, вообще, все, что мы знаем по делу о пожаре 64 года к обвинению Нерона, исходит от ярых флавийцев. Это — твердые, без колебаний, показания Плиния Старшего (Н. N. XVII. I), Стация (Silv. II. 7), неизвестного автора флавианской трагедии-памфлета против Нерона — «Октавия». Тацит, который житейски сдал флавианскую династию в архив и не имеет надобности за нее публицистически распинаться, уже сомневается, колеблется и ничего не утверждает без оговорок. Быть может, легенда возникла даже не в раннее время Флавиев, но когда Нерон успел уже стать фантастическим символом всякого противообщественного зла, причудливой басней давно прошедшего времени и режима (Ренан), противополагаемого новому. Будь она более раннего происхождения, вряд ли христианский пророк, творец «Апокалипсиса», в котором римский пожар 64 года и последующие затем, грозные для христианства, события отразились с такой мучительной исступленной ясностью, — вряд ли бы он, — при его склонности к гневной, громоносной лирике, к ужасным образам, символически переносящим действительность в какой-то химерический хаос вне времени и пространства, — вряд ли бы он не воспользовался возможностью пополнить апокалипсическую
Что касается писателей языческих, мы видели: наиболее ранний и дельный, Тацит, хотя и более всех романист, упоминает легенду о пении неохотно, вскользь, как слух, пущенный в народ (pervaserat rumor). Настаивает на ней неразборчивый компилятор анекдотов, Адрианов архивариус, Светоний, который подобрал ее не ранее, как шестьдесят лет спустя после римского пожара, а утвердил ее Дион Кассий, который в 155 году только родился, писатель слабый, тенденциозный и мало надежный, да к тому же, в этой части своей сочинения, дошедший до нас только в христианском извлечении, сделанном в XI веке византийским монахом Ксифилином.
II
Обратимся теперь к следующей легенде великого римского пожара: будто Нерон его не только воспевал, но и умышленно причинил.
Решительным, современным пожару, обвинением Нерона в поджоге звучат две строчки в «Естественной истории» Плиния Старшего (22-73). В первой главе XVII книги, говоря о «природе деревьев» и упоминая о споре цензоров 92 года до Р.Х., оратора Л. Красса и Кн. Домиция Аэнобарба (предка Нерона), из-за лотосовых деревьев (еае fuere loti; Литтре и Kohn определяют их, как celtis australis), Плиний замечает, что спорные деревья украшали затем Палатин — «до пожара, которым Нерон сжег город» (ad Neronis principis inctndia quibus crema vit cremavit Urbem). Прямота этого обвинения была бы неопровержимо победоносна, если бы 1) автор не был известен своей добродушно-неразборчивой доверчивостью к молве людской и готовностью валить в свой мешок всякое сведение, какое в уши влетит, чуть еще не в большей мере, чем несравненным своим трудолюбием; 2) если бы «Естественная история» не была посвящена императору Титу — следовательно, не была бы произведением флавианца и с окраской в политических ее местах флавианской тенденцией. Известно, что кроме своей ’’Естественной истории", Плиний написал историю своего времени: А fine Aufidii Bassi (ученого, жившего в эпоху Тиберия и написавшего историю гражданских войн предшествующего века) libri XXXI aut Historia temporum meorum. Об этом труде племянник автора, Плиний младший, сообщает, что он пролежал под спудом все время Неронова правления, о котором, однако, мы знаем, что оно, вообще-то, к историческим трудам не было придирчиво. Герман Шиллер небезосновательно заключает отсюда, что, если Плиний не решался публиковать его при жизни Нерона, значит, оно содержало исключительно резкий памфлет против цезаря и юлианской династии. Ни в качестве безразличного собирателя непроверенных известий, ни в качестве флавианца и антиюлианского памфлетиста, Плиний не годится для безусловного ему доверия. Это был человек несомненно честный, но стадный. Выдумать на Нерона клевету он вряд ли был способен, но добросовестно повторят, плывя по течению общества, клевету, повисшую в воздухе, был не только способен, а — по характеру своему — даже непременно должен, не мог бы ее не повторять. Очень может быть, что презрительный отзыв об историках Нерона, принадлежавший Иосифу Флавию и приводимый мною ниже, относится до известной степени и к истории Плиния, до нас, к сожалению, не дошедшей.
Несмотря на эти отрицательные условия, понижающие достоверность Плиниева показания, оно было бы не только важно, но даже неопровержимо, если бы его хоть сколько-нибудь поддержали другие, дошедшие до нас, историки Неронова века из числа его современников. Но в том то и дело, что Плиний — единственный. А другой и весьма важный, от умного, ловкого и талантливого писателя-политика исходящий, голос Неронова века поет совсем другое:
«Многие писатели повествовали о Нероне; одни из них, которым он оказывал благодеяния, из признательности к нему извращали истину, другие из ненависти и вражды настолько налгали на него, что не заслуживают никакого извинения. Впрочем, мне не приходится удивляться тем, кто сообщил о Нероне столь лживые данные, так как эти люди не говорили истины даже относительно предшественников его, несмотря на то, что не имели никакого повода относиться неприязненно к ним и жили гораздо позже их. Однако пусть те, кто не дорожит истиной, пишет о нем, как ему угодно, если это доставляет ему такое удовольствие. Мы же на первом плане ставили истину...» (И. Ф. др. И. Кн. XX. Гл. VIII. 3. Пер. Генкеля).
Строки эти — Неронова современника и ровесника (р. 37 по Р. X.), жившего при его дворе, в качестве члена Иерусалимского посольства, а потом воевавшего с его войсками в качестве предводителя галилейских инсургентов, — не могут быть поняты иначе, как в смысле категорического предостережения будущим историкам пользоваться литературой о Нероне, последовавшей за его падением: она вся партийная, тенденциозная и не умеет пользоваться другими красками, кроме белой и черной. Факт этого заявления тем более значителен, что оно вышло из-под пера Иосифа Флавия, пылкого флавианца, творца эпопеи во славу новой династии ("De bello Jadaico") и, следовательно, казалось бы, естественного врага династии низложенной... Тем не менее, даже у этого свидетеля — весьма льстивого перед владыками минуты и с весьма покладистой совестью, не отступившею даже перед позором службы против собственного отечества в стане его врагов, даже у него достало мужества заявить, что история не только Нерона, но и предшественников его обращена политическими
Сам Иосиф Флавий характеризует Нерона рядом преступлений, известных нам и от других писателей, но ни одним словом не упоминает о преступной роли его в поджоге Рима. «Таким образом власть перешла к Нерону. Он тайно распорядился отравить Британика, а затем, недолго спустя, уже открыто умертвил родную мать, отплатив ей таким образом, не только за то, что она даровала ему жизнь, но и за то, что, благодаря ее стараниям, он стал римским императором. Вместе с тем он велел убить также жену свою Октавию, равно как целый ряд выдающихся лиц под предлогом, будто они составили заговор против него». И только. Между тем, казалось бы, такому публицисту в истории, как Иосиф Флавий, — в виду его флавианских симпатий, — было бы гораздо естественнее сосредоточить внимание своих читателей не на семейных преступлениях Нерона, а на главном его антигосударственном акте: поджоге своей столицы... Но Иосиф такого обвинения против Нерона либо не знает, либо не считает хоть сколько-нибудь достойным внимании, в числе той лжи «из ненависти и вражды», которая «не заслуживает никакого извинения». Предположение многих, которого держится и Аттилио Профумо, будто Иосиф Флавий промолчал о пожаре Рима потому, что помнил старую хлеб-соль и любезности, оказанные ему тридцать лет назад супругой Нерона Поппеей, просто комично... Подумаешь, речь идет о каких-то новейших Дамоне и Пифии! Если Нерона, после убийства Агриппины, стали в насмешку звать Орестом, то уж Иосиф-то ни с которой стороны не Пилад. Мало ли он, за эти тридцать лет, оставил позади себя разрушенных дружб, обманутых друзей, преданных товарищей!... Это домышление еще имело бы хоть какое-нибудь правдоподобие, если бы Иосиф, вообще, замолчал, или смягчил список, злодеяний Нерона, но какой же смысл, обозвав человека матереубийцей, братоубийцей, женоубийцей и убийцей вообще, скрывать, что он, вдобавок к этой совокупности преступлений, еще и поджигатель?... Что же касается обилия писателей, облыгавших Нерона, Иосиф в этом своем утверждении не один. Мы имеем тому свидетельство в шутливом стихе, брошенном в ту же эпоху (при Домициане блистательным ее юмористом, Марциалом (42—102);
Die, Musa, quid agat Canius meus Rufuus:
Utrumne chartis tradit ille victuris
Legenda temporum acta Claudianorum?
An quae Neroni falsus astruit scriptor?
(III. 20.)
Муза, скажи, что Каний делает Руф мой?
Передает ли он бессмертным страницам
Повести о деяниях времен Клавдианских?
Иль что присвоил Нерону лживый писатель?
(Пер. Фета.)
Так что, вот, оказывается: для веселого насмешника Марциала писать о Нероне значит уже — непременно врать. Ясно, что отрицательная репутация этого рода произведений установилась в литературе века точно и не требовала доказательств.
Обратимся к Тациту.
«Неизвестно, было ли то преступление Цезаря или простая случайность, писатели говорят об это различно» (Кронеберг).
«За этим следовало бедствие, неизвестно, происшедшее ли случайно, или по умыслу государя (писатели передают то и другое)...» (Модестов).
«Sequitur clades, forte an dolo principis, incertum (nam utrumque auctores prodirere)...» (Tac. Ann. XV. 38).
Шиллер справедливо отмечает, что к концу первого века по P. X. и в первых годах второго еще не трудно было встретить стариков, для которых великий пожар 64 года был воспоминанием вполне сознательной молодости: последний консуляр Неронова правления умер в 101 году. Да и самого Нерона-то народная молва почитала живым еще при Домициане, что показывает, как свежо держались в памяти Рима Нероновы предания. Более того: если отвергнуть все сомнения в подлинности Тацитовой летописи и считать нашего Тацита, в самом деле, римским Тацитом, то в год пожара ему было уже лет девять-десять, и, следовательно, дальнейшее Нероново время, 64—68 годы, для него уже пора сознательных впечатлений и вполне возможных воспоминаний. Но цитированная фраза его ясно свидетельствует, что сам он не вынес из грозного события никакого личного мнения о распущенном против Нерона слухе и предпочитает свалить с себя нравственную ответственность, спрятавшись за литературу, однако, в то же время, избегая называть авторов. О последнем отметим: против своего обыкновения, — по крайней мере, в отношении своих излюбленных Фабия Рустика, Клувия Руфа и Плиния Аттилио Профумо употребил необычайно много труда и кропотливого анализа, чтобы доказать, что историки Клувий Руф и Фабий Рустик, служившие, в недошедших до нас своих сочинениях, источниками Тациту, тоже подтверждали факт Неронова поджога. Так как Клувий Руф и Фабий Рустик, за исключением нескольких цитат, прямо оговоренных Тацитом в тексте его летописи, — фигуры совершенно гипотетические, и отыскивать следы их в сочинениях Тацита — дело, обыкновенно, более говорящее об остроумии или трудолюбии ученых филологов, чем о непоколебимо точной истине, то, правду сказать, с одинаковым удобством, не особенно трудно было бы обернуть доказательства Аттилио Профумо против него, а названных, исчезнувших историков из прокуроров Нерона превратить в его адвокатов. Но нет никакой надобности прибегать к такому фокусу, потому что — мы видели — уже сам Тацит выразил, более вежливо и косвенно, чем Иосиф Флавий, но такое же откровенное недоумение перед показаниями авторов, писавших до него о Нероновом пожаре, стало быть, в том числе и Клувия Руфа с Фабием Рустиком и Плиния... Этим и объясняется, по всей вероятности, его о них молчание в глухой и неопределенной цитате. Очевидно, подвергнуть их памфлеты сомнению ему не позволило ни уважение к ним, ни партийный расчет аристократа Траянова века, а веры большой он им, по совести, дать не решился. Насколько резонно это колебание Тацита и справедливы его сомнения — подтверждают, уже приведенное выше, выразительное место в «Иудейских древностях» Иосифа Флавия и Марциалов стих.
От Плутарха (ум, около 120 года) мы об интересующем нас событии ничего не знаем. Написанная им биография Нерона потеряна, а в биографиях Отона и Гальбы нет никаких воспоминаний о пожаре и довольно много указаний на любовь народа к памяти Нерона, что, конечно, опять-таки мало вяжется с ненавистной репутацией «поджигателя». Замечательнейшее упоминание Плутарха о Нероне — в биографии Марка Антония. Мне уже приходилось, упоминать о нем, как любопытном примере психологического проникновения Плутарха, по-видимому, умевшего почувствовать в Нероне «атавистические» черты, сближавшие его характер с характером буйного предка-триумвира. «Это и есть тот самый император, — пишет Плутарх, — который вступил при мне на трон. Он убил свою мать и своим безумием и глупостью едва не довел римского государства до погибели. Он был пятым потомком Антония». И все.