Зверинец верхнего мира
Шрифт:
– И потом, – продолжал он, ничуть не смущаясь, – со мной было нечто такое, отчего я осторожен с восточной одеждой.
– Вот как! Расскажите нам, – мягко просила Элеонора. Маски из легкой ткани всколыхнулись. Одна из них забилась в рот, и князю Блаи он не понравился.
– Охотно расскажу. И хотя мой случай произошел здесь, в замке, думаю, что происшедшее не имеет отношения ни к кому из собравшихся здесь сеньоров и дам. Сеньор, это ведь вы наполнили замок челядью с одинаково длинными, густыми и темными ресницами. И все одеты по-восточному.
– Что ж, разве это не красиво? – спросил сеньор.
– Красиво-то красиво, все напоминает мне один дом в Константинополе, но это я отвлекусь… Так вот, получив ваш подарок, я тут же его надел и отправился в свою комнату, чтобы привесить к поясу маленькую прямую саблю, украшенную рубином. В темном переходе меня окликнул
– Вот как! – воскликнула Элеонора. – Но скажите, князь, почему после этого случая вы опасаетесь носить халат? Если вас не видали в другом замке, то разве важно, как вы были там одеты?
– Конечно, нет, но вся челядь этого замка носила как раз такую одежду.
Правду или нет говорит князь Блаи? На рассказы Бельчонка и на то, что знает сам Пеире, это не похоже, а все-таки чем-то и близко к тому. Пеире мог бы для сравнения вспомнить какой-нибудь другой рассказ князя Блаи. Занимательнее, чем этот, в котором, как в действительности, ровным счетом ничего не происходит. Однажды князь Блаи совсем разошелся.
– Вы спрашиваете меня, как пройти к острову Жебанды? Нет, это не в Средиземном море, в нашем южном море он не лежит. Путешественник, направляющийся туда, должен будет пройти Геркулесовы столбы. Я хочу сказать, что надо плыть между стоп Колосса. Статуя эта разрушена, кое-кто говорит, что по берегам еще можно найти ее обломки, и они своими размерами внушают уважение к древним. Но, проходя Геркулесовы столбы на корабле, нанятом мной в Генуе, я поднял голову и увидал нечто такое, что внушило мне уважение к самому Колоссу. – Дамы под масками заливаются густой краской, а Элеонора и ее супруг сейчас все поправят, говоря:
– Вот бы посмотреть!
Торнаде не хватало определенности. А в этих вещах Пеире был шокирующе точен. В самом деле, кому скажешь: «Лети, друг…» – если друга нет? А песню исполняешь сам да к тому же впервые. Ему нравилось отделывать торнады так, чтобы это не было пустой данью традиции, не формальным обращением к первому исполнителю и даже не зарифмованной подписью, удостоверяющей, что песня спета. Трудный стиль, в котором он преимущественно работал, обыкновенно называли закрытым, потому что его мастера придавали особое значение словам и не спешили делиться своими открытиями, подолгу исправляя и углубляя огромное число смыслов. Разумеется, у такой игры были ценители, знающие, прошедшие ту же школу в кругу темных певцов. Их уважали, с ними советовались. Но больше этих ценил таких ценителей, знатоков совсем не последнего разбора, у которых закрытый стиль пользовался безграничным доверием, которые ценили в нем не столько скрытые игры значений, сколько то, ради чего ведется игра. Пеире редко встречал таких людей. Бельчонок однажды спел его песню священнику, который еще не жил, а потом прислал к Пеире мальчика сообщить, что тот из таких. Мальчик оказался совершенно живой, и Пеире не сразу понял из его слов, о чем это ему вещает Бельчонок.
Торнада у Пеире играла не значениями и смыслами, как бы прихотливо ни преломлял он их в песне. Ему казалось важным установить ценность вещей, а в его распоряжении иногда было всего три рифмы, и если их было пять, то это оказывалось настоящей роскошью. Трудность в том, что сам Пеире ценности вещей не знал. Знал он про нее только то, что она изменяется, и тем решительней, чем тверже ты ее устанавливаешь. Так было наяву, так было во сне сочинительства, мало похожем на явь только с первого взгляда. Но нередко Пеире удавалось добиться того, что торнада отменяла этот разрушающий закон.
– И чем? Простым обращением к самому себе, – удивлялся Арнавт. Это было, когда молодой певец несколько поседел и после смерти сделался вторым мужем Элеоноры.
– Непостижимо, – соглашалась Элеонора, стареющая Элеонора, – а на вид-то казалось, что он просто забавляется. Придумает себе сеньяль и обернется жонглером собственной песни. Поет ее как чужую, только и всего. Отчего так было, что в момент исполнения песни, я хочу сказать, в момент первого ее исполнения, всем нам казалось, что это не он ее поет? Мы его не узнавали.
– Отчего так, Пеире, – спросила одна сеньора (это был молодой Пеире, а сеньора скрылась за сеньялем), – когда я слушаю твою песню номер четырнадцать, из тех, что несомненно обращены ко мне, я себя не узнаю? Ведь вот она я какая. (Платье было тотчас же сброшено, давая дорогу новым запахам – луга, мыла, теплой тинистой заводи, из которой брали воду для ванн и омывания. Пеире увидел мелкие, зеленые, сине-зеленые водоросли, которые лепешечками пристают к коже – такая там вода.)
Глядя, не отрываясь, на несколько смуглую от света лампы даму, Пеире сказал, как оно и было:
– Сам-то я считаю четырнадцатую песню пятой.
– Что с того, пятой или четырнадцатой? – спросила она, протягивая руку за гребнем, на спинке которого двое всадников топтали очень большую фиалку, а рыба и выдра сплетались в игре, ничуть не похожей на охоту.
– Это песня о плоти, а у нее пятое место.
– Пятое? Только пятое? (Молодой Пеире был терпелив и не терял головы.)
– Первое – это профиль, второе – это поступь, третье – это жест, четвертое – это улыбка и все, что во рту, а пятое – это плоть, ее формы, тепло и нежность.
– На четырнадцатом месте что же там?
– Поступь.
– Как, опять поступь?
– Да, только моя, удаляющиеся шаги.
– Отчего же так, Пеире, когда я слушаю твою песню номер пять, я себя не узнаю? Ни этого, ни вот этого?
– Ты себя и не узнаешь. Так полагается. У этого и у этого, у всего есть свой сеньяль.
– А это как называется? Ну скажи…
– И у этого свой сеньяль.
Стареющий Пеире давно упразднил для себя этот порядок приближения. Дама ли оказалась болтливой, или догадливых стало больше… Но, может быть, ему самому надоело.