Зверинец верхнего мира
Шрифт:
Меня передали уездной страже. Решив, что я всего лишь куриный вор, начальник уезда потерял было ко мне интерес, – в случае, если бы ему удалось изловить оборотня, он мог бы рассчитывать на повышение, как его брат, который казнил беса-младенца, кричавшего агуагу вместо бя-бя, – только Желтый Старик опять вселил в него надежду рассказом о жемчужинах: простой человек, сколько его ни пытай, жемчуга не исторгнет. А тут еще я не удержался и, когда один копейщик попытался надеть мне на шею колодки, испепелил его последним зарядом природного электричества. Толпа любопытных сомкнулась теснее, и это помешало мне бежать.
То, что я вижу вокруг: начальника уезда в треугольной шапке, писцов, разворачивающих ослиную кожу, очиняющих тростинки маленькими ножичками, людей, поймавших меня (теперь они столпились в проходе и вытягивают шеи), двух палачей в коротких кожаных фартуках с тисненой эмблемой правящего дома, которую я уже не могу разглядеть, потому что фартуки потемнели от сала, – все это свидетельство особого отношения ко мне. С простым курокрадом они так не церемонятся – отрубят
Сейчас начнутся мои муки. О, Белый Единорог! Как же несправедливо ты рассудил! Одно неосторожное замечание – и я разжалован в электрические лисицы, мало того, наказан бессмертием. Я не умру под пытками, они будут продолжаться, пока не истощится их фантазия. Впрочем, у меня в запасе целая вечность. Будут расспрашивать о моем родстве, у них это принято, и хорошо, что я помню мою родословную до четыреста тридцать седьмого колена, а также могу по необходимости забежать вперед и проследить всю линию моего сына, скажем, от шестьсот девяносто четвертого брака. А в тот угол, где возятся палачи, лучше не смотреть. Рано или поздно они мной займутся. Куда как приятнее разглядывать самую обыкновенную мебель. Вот этот стол принадлежит начальнику уезда. Для судебной палаты, крытой пальмовыми листьями, слишком дорогая вещь. Весь из слоновой кости, но какая же безобразная работа! Видимо, делал провинциальный резчик, и слоны у них не первого сорта, а, скорее всего, четырнадцатого. Ножки в форме морковей – в этом есть что-то неприличное. Действительно, слоны любят морковь, но вряд ли им понравится, что из их драгоценной кости вытачивают подобие морковей. Интересно, что они из меня собираются выточить? Вон у них какие станочки.
Близоруко щурясь, начальник уезда тянется ко мне через стол, чтобы прощебетать свой первый вопрос. Но почему это стол, белый стол, дорожайшая и безобразнейшая вещь, переминается с ноги на ногу? Встряхнув крышкой, сталкивает с себя острые локти писцов, опрокидывает чернильницы на чиновные рукава, одним ударом в бок отбрасывает к стене всех, кто за ним сидит, ударом в другую сторону и уже к другой стене отгоняет секироносцев… и преображается!
Я узнаю его, узнаю, хотя не видел вот уже добрую тысячу лет, узнаю его мягкие тигровые лапы, вижу витой рог на лбу, единственный, подобный драгоценной раковине, и властный взор небесно-голубых глаз. Узнаю голос, которым он произносит не то ругательство, не то заклинание (и то и другое обладает разрушительной силой). В тот же миг мы пробиваем пальмовую крышу и улетаем в безбрежное небо, расталкивая ойкающие тучи. И нет за нами погони, поскольку эти олухи еще не додумались до летательных аппаратов со сверхзвуковой скоростью.
Что же, если и одноногий дракон, голубой, как само небо, милостивый, как само небо, не простит ссыльному единорогу его дерзкого побега, и мне, ничтожному Электрическому Лису, не найдется место смотрителя боевых карасей, мы разыщем ту самую щель, куда убегают наши блохи, и наши лапы разроют ее до таких размеров, чтобы мог пройти (он не станет ползать) Белый Единорог. А чтобы оттуда не сквозило, придавим камнем снаружи.
ЛЕГКОКРЫЛЫЙ НОСОРОГ
Я жил на единственной в мире горе, которая умела летать. На вершине этой горы лежал снег или крем, или сахарная пудра, а в сугробах этого изменчивого вещества, этого небесного пломбира, произрастали фисташки, поедание которых приятно, но небезопасно – печальный опыт змееногих духов, которые изъясняются только письменно и даже для обычных приветствий носят с собой бумагу, перо и чернила. Всегда есть доля риска, что ты сделаешься чем-то иным: утратишь оба рога, большой и малый, утратишь мощь и непоколебимость трехпалых лап, утратишь кожаную броню, полторы тонны живого мяса и бессмертие. Утратишь острый шершавый язык, гортань перестроится, станет издавать бессвязные звуки всевозможных тональностей. Носороги сбесятся без моих громоподобных указаний на то, что зелень обогащает атмосферу кислородом, и вытопчут персиковые сады, грядки огородной мяты, кусты чайных роз, которыми так дорожит небесный властелин Куй. И, хотя соблазн был велик, я не съел ни одной фисташки, даже зеленой, даже гнилой. Так что: «Легкокрылый Носорог кружится, кружится…» Не помню… человеческие песни плохо запоминаются и трудно воспроизводятся гортанью, похожей на жерло вулкана Чиаттака, и все же только человек, даже самый глупый, может ошибкой, заблуждением, суеверием выхватить какой-то десятый смысл события, который при правильном пересказе не раскрывается с той же ясностью. Пыльный житель и не подозревает, какая ирония вложена в эту песню. Легкокрылый Носорог потому-то и не может кружиться, парить, отдаваясь воздушным потокам, что его крылья, высочайшая награда небесного повелителя, одноногого дракона по имени Куй, действительно очень легкие. Не имея оперения аиста, легкости аиста, тонконогости аиста, обладать такими прекрасными и такими бесполезными придатками! К тому же следить, чтобы не запылились, не занасекомились, крахмалить их и размахивать ими с подобающей силой, чтобы не было мышечной атрофии. А ведь к ужасу плакодонтов (древние ящеры с плоскими зубами, вроде моих коренных, позволяющими им перетирать ракушки) я, единственный в мире Легкокрылый Носорог, съел единственную в мире летающую гору, надеясь на то, что поедание трех миллионов семисот сорока девяти тысяч пятисот семнадцати пористых глыб придаст мне необходимую для полетов легкость. Я съел ее вместе с птичьими базарами на юго-востоке, не беспокоясь о ценах на яйца, вместе с жилищами барсов и барсами, которым все равно было негде жить, вместе с ажурными дворцами змееногих духов эр-эр (а те тут же написали длинную жалобу луне, свернули ее в трубочку и привязали ее к кисточке моего хвоста – небось, когда-нибудь дойдет). Я раздробил на удобоваримые куски три миллиона семьсот сорок девять тысяч пятьсот семнадцать пористых глыб и съел их, помахивая крыльями, расправляя их все шире и шире, чтобы парить и кружить в облаках, за облаками, в отсутствие облаков, но не съел ни одной фисташки, даже зеленой, даже гнилой. Фисташковый куст я втоптал в слюдяную синеву. Тогда-то рыбаки видели меня в небе над океаном, видели, как я топчусь вниз головой, а потом они видели, как я, кувыркаясь беспомощно, плюхнулся в море, и сложили песню о Легкокрылом Носороге, потрясенные тем, что они увидели.
Свита Феникса, несколько огненных духов, исчезающие в темноте и вновь появляющиеся возле его серповидных крыльев язычки пламени, свита Феникса, несущая в небе черепаший панцирь, несущая теми непостижимыми силами, которые носили и мою гору, свита Феникса – лисички, искусные в чистописании, чьи хвосты, словно кисточки, расписывают черные своды небесных покоев… – и что они протявкали, услышав мой членораздельно-вулканный рев, от которого Белый Единорог пришел в такое восхищение?
– В этой оде, нам кажется, в этой оде, нам слышится, в этой оде, нам думается (если мы, конечно, что-нибудь понимаем), не хватает какой-нибудь фисташковой малости, какой-то жемчужной капельки, даже зеленой, даже гнилой, а если мы ничего не понимаем, то вся эта канонада несколько прямолинейна и на наш вкус (взгляд, обоняние, осязание) – даже оскорбительна, вот. Вот, вот, вот…
И хоть серпокрылый (что они подают голоса наперед Белого Единорога! – а именно ему, польщенному до глубины души, до когтей тигровых лап, и надлежало говорить первым), бросив чешуйчатую шею влево и сразу вправо, словно бы раздвоившись, словно бы одним ударом в обе стороны отчитал своих панциреносцев, чтобы они не тявкали наперед Белого Единорога, который все еще подбирал слова восхваления, вошедшие в историю как образец восхваления («Ты в этом деле гору съел». «Зеркало для носорогов. 1245»), Белый Единорог разгневался: что за писк? Что за нарушение устава? Что за недозволенное обращение с шедеврами вулканного одосложения? И при чем тут фисташки? Панциреносных лисичек словно ветром сдуло, да и поднялся ветер, не мог не подняться от высочайшего возмущения; панцирь грохнулся на камни и дал трещину. Мне же была выдана лицензия на отлов трехсот сорока девяти тысяч шестисот тридцати одной лягушки, затем состоялась церемония вручения аистовых перьев, заключение священного договора о ношении аистовой шеи, тонких ног и невесомости, и:
– В облике аиста надлежит пребывать за облаками и под облаками, а также в отсутствие облаков, и парить и кружить, раскинув белоснежные крылья с черной каймой; в случае же, когда требуется произнесение од, надлежит принимать облик носорога, ибо аист ничем не может выразить восхищения, кроме как докучным треском длинного клюва.
Трещал ли я клювом или кружил в синеве, он, разжалованный Феникс, только чесал себе ухо задней лапкой и щурился от восхищения, а я уверял себя в том, что оно неподдельно. Со свойственным ему чувством юмора он раскладывал кашу по тарелочкам, я же в ответ наливал ее в кувшин, но это не злило ни того ни другого. Каждый из нас веселил себя тем, что казался смешон со стороны, чем доставлял удовольствие собеседнику, а это значило, что дружба между нами продолжается, и:
– Пожалуй что в облике носорога ты не устоял бы на этой скале над морем, а тонконогому аисту тут есть, где попрыгать.
В первое мгновение встречи с остромордым рыжим Лисом я терялся, не успев еще привыкнуть к его новому облику, и даже взлетал на всякий случай, когда он, зевая, показывал мне мелкие белые зубки, но ведь и сам я поражал его своей аистовой внешностью вплоть до обильного слюноотделения и слюноглотания. И жадного горения глаз, которое, впрочем, тут же гасло: инстинкты – скверная штука, но можно научиться подавлять их в себе, особенно, если ты не голоден, а он не голодал ни дня, потому что сделался заправским крабовым браконьером и для этих занятий отремонтировал свой панцирь, упавший на скалы, заклеил трещину и заново покрыл его водоотталкивающим лаком. Пожалуй, единственное, чего он был лишен, и чем я, дослужившись до звания принебесного рычателя, наоборот, наслаждался в полной мере, так это полеты. А почему бы не доставить удовольствие хорошему другу? Это же не трудно, и: «Легкокрылый Носорог кружится, кружится…» Под уныло-ироническое пение рыбаков на море, которым они сопровождают однообразное, взад-вперед, раскачивание тел, когда сидят на веслах, я опустился возле Лисьей норы и затрещал о том, что близится ночь и что я собираюсь отнести его, Электрического Лиса, на вершину тополя, в мое огромное гнездо. Лис отчаянно чешет ухо задней лапой, а глаза его сощурены от удовольствия; он облизывает нос, пересохший со сна, до тех пор, пока нос не становится лаково-черным, и: три серповидных блика на Лисьей морде – обрадованные глаза и мокрый нос.