Зверочеловекоморок
Шрифт:
— Не знаю, будет ли у меня время на эту Америку, — довольно сурово сказал я. — Школа, съемки, да и мои научные интересы…
Цецилия захлопнула чемодан и, разинув рот, вылупила на меня глаза. Тогда и мама перестала укладывать вещи и с любопытством уставилась на Цецилию, вероятно заметив несвойственные ей человеческие черты, достойные быть запечатленными на холсте, который займет почетное место среди других картин на большой выставке маминых работ.
— Как хорошо, что эта чертова комета разминулась с нашим шариком, — сказал отец и сплюнул сухими губами, а потом сердито хмыкнул, давая понять, что сам осуждает новоприобретенную привычку.
А я подошел к окну и, приоткрыв одну половинку, стал смотреть
У меня ведь уже есть своя девочка, а не какое-то там идиотское дерево, — настоящая, нормальная девочка с золотыми прядками, с румяными щеками, будто только что вымытыми росой с незабудок. И Себастьян в один прекрасный день снова появится, я это чувствую, я почти уверен. Приятно думать, что, когда захочу, я могу для разнообразия отправиться к Эве; она хоть и вызывает у меня какое-то непонятное беспокойство, если не страх, но тоже мне нравится, и, честно говоря, даже очень.
Итак, я приободрился — настолько, что начинаю нервно вертеться у окна, рискуя рассердить отца; итак, приободрившись, я смотрю на нашу весеннюю улочку с педагогом — любимцем молодежи на гранитном постаменте, на веселого голубя, прогуливающегося по его блестящему черепу, на пана Юзека, который, страшно газуя, гоняет чужие машины по площадке перед своей мастерской, на прохожих, радующихся хорошей погоде, на уличный оркестр, наяривающий старый шлягер «Завтра будет погожий денек», на мужчин, все смелее оглядывающихся на женщин, на парней с гитарами, на хихикающих девчонок в гольфах, на ошалелых собак, гоняющих по газонам, как живые торпеды, на огромный самолет, который кружит над городом, унося людей в далекие края навстречу чудесным приключениям.
А что же со Зверочеловекомороком? Честно говоря, я бы предпочел, чтобы вы не спрашивали. Удовлетворитесь благополучным концом моего рассказа, тем более что солидным, уважающим себя людям не к лицу проявлять чрезмерное любопытство. Не случайно народная пословица утверждает, что любопытному на базаре нос оторвали. От всей души советую вам прямо сейчас отложить книжку. Поверьте, на вашем месте я бы именно так и сделал.
Беда в том, что вскоре я уже буду знать про этого Зверочеловекоморока все. Но заплачу за это огромную цену, самую большую, какую только можно заплатить. И никогда никому не смогу рассказать, что узнал. Ну а тем, кто не отложит мои воспоминания, рекомендую выбрать один из старых, хорошо известных, в общем-то, нестрашных вариантов, объясняющих нечто, называемое мной Зверочеловекомороком.
Вообразите, что это кто-то из ваших знакомых, какой-нибудь зануда, оригинал, каверзник, ужасный нахал, или непредсказуемый псих, или бесноватый апостол. Или изо дня в день преследующая нас невезуха, коварство судьбы, неотвратимый рок. Или, допустим, ночной призрак, пронзительный предрассветный страх, предощущение боли, беды, смерти.
Я даже немного жалею, что стал рассказывать про этого Зверочеловекоморока. Лучше бы вам о нем ничего не слышать и никогда с ним не встречаться. Возможно, вам это удастся, хотя сомневаюсь.
Я сам его уже не боюсь. Перестал бояться, и теперь мне легко. Полагаю, что каждый человек в конце уже не испытывает страха Просто начинает его ждать. И очень хочет, прямо-таки мечтает, чтобы он поскорей пришел и довершил свое дело.
Сейчас он все время рядом со мной. Днем пристраивается где-то за спиной, и иногда я ощущаю на волосах его дыхание. А то вдруг отзовется в коридоре стоном дверей, топотом чужих ног или человеческим криком. Ночью нетерпеливо топчется за окном в судорогах ветра, в постукивании длинных пальцев дождя по подоконнику, во внезапной тишине, которая неизвестно когда будет нарушена. Я знаю, это не его голоса, он в помощи чужих голосов не нуждается. Но он где-то среди этих звуков и ждет — бесстыдно, не скрываясь, спокойно и терпеливо.
Однажды я отважился окликнуть его по имени, которое для него придумал. И почувствовал, что он, немного удивившись, заколебался, но так и не показался мне на глаза. Теперь я все чаще к нему обращаюсь. Иногда бросаю что-нибудь ехидное, а то и оскорбительное. Но он, кажется, не обижается, а возможно, даже доволен. Как-никак, кто-то его наконец разоблачил. Он наверняка это понимает, но не знает, как себя вести. А поскольку я беспомощен, продолжает делать свое дело. Может, когда-нибудь, после меня, кому-нибудь удастся его одолеть.
Я его уже не боюсь. Я все время — каждый час, каждую минуту, каждую секунду — его жду. Его, моего, а может быть, нашего общего Зверочеловекоморока.
Открылась дверь. Вошла пани профессор, а за ней все ассистенты. Пани профессор озябла — видно, на улице холодно — и энергично потирает свои большие, похожие на мужские, руки с редкими коричневатыми пятнышками. Но на самом деле руки она потирает, чтобы чем-нибудь себя занять, чтобы не смотреть на меня. Деловым тоном, будто совершенно равнодушно, расспрашивает помощников и украдкой поглядывает на листок с сумасшедшей температурной кривой, которая меня больше всего пугает. Я еще ни разу не посмотрел на этот график в ногах кровати. И тем не менее знаю, что эта жуткая трещина, этот трупный волос или, скорее, черный обугленный провод каждый день ломается, то падая вниз, то взлетая до самого верха гадкого листа. Пани профессор как бы случайно бросает взгляд на результаты анализов. Белых кровяных телец уже только сто тысяч. И она небрежно — мол, ничего страшного — откладывает разграфленный листок.
— Жуть какая погода, — говорит она. — Хороший хозяин собаку не выгонит.
— Кажется, наступает зима столетия, — подхватывает один из ассистентов, протирая очки.
— Батареи горячие, — говорит пани профессор. — Не позавидуешь тем, кому надо выходить из дома.
— Я никому не завидую.
— Ну да, — торопливо говорит пани профессор. — Что ж, заглянем в третью?
Ассистенты с готовностью соглашаются. Все они хотят поскорее уйти, но вовсе не потому, что меня не любят или их ждут неотложные дела. Просто им нечего сказать. Тема давно исчерпана. Были уже и шутки, и смех, и дружеские перепалки. Были и серьезные призывы запастись терпением и не терять мужества. Мол, встречаются сложные случаи, когда медицина почти бессильна, но не надо отчаиваться. Медицинская наука идет вперед семимильными шагами, каждый новый день приносит потрясающие открытия, мы живем в замечательное время стремительного развития человеческой мысли.
— Я бы немного полежал на левом боку, — говорю я робко, потому что мне не хочется их задерживать.
Все, уже с порога, бросаются обратно к моей кровати. Пани профессор сама поворачивает меня так, чтобы я видел окно, голые ветки деревьев и низко стелющийся над крышами дым. Другие быстро поправляют одеяло и подушку. Потом уходят.
И опять я остаюсь один. И мне некуда деваться, потому что я не хочу больше возвращаться в воображении на улочку с памятником заслуженному педагогу — улочку, которой, скорее всего, вообще нет, а даже если и есть, то живут на ней совсем другие люди; я не хочу возвращаться домой к маме-художнице, к раздражительному отцу и пани Зофье, борющейся за сохранение линии, потому что если б они были, то не кинули бы меня одного в этой страшной больнице. Я не хочу возвращаться к Себастьяну, псу-изобретателю, потому что таких собак никто никогда не видел.