Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа
Шрифт:
Смысл и, возможно, даже смысл жизни – вот что скрывалось за расхожим русофильством тех лет. А это то, что необходимо любому человеку, от самого праведного до самого падшего. В Москве тех лет, медленно, но уверенно готовившейся к закату целой эпохи, этот смысл поджидал на каждом шагу…
Каким ветром Вертягина занесло в Москву в ту осень, он и сам, скорее всего, не понимал как следует.
Многие, кто оказался с Вертягиным накоротке, были в курсе того, что в жизни у него творится полный беспорядок. Дома у себя, в Париже, он учился на юриста. А еще раньше успел завалить учебу на литературно-филологическом факультете. В промежутках разъезжал между США, Парижем и Западным Берлином, болтался по всей Европе, как и многие молодые люди его поколения,
После бракосочетания, состоявшегося той же зимой, родители Маши устроили банкет в ресторане «Прага», который закончился, как и следовало ожидать, разгулом Машиных друзей, приглашенных на празднество в полном составе. Многие из них закладывали за воротник от горя…
Вряд ли Вертягин женился на Маше только по любви. Хотя голова у него и шла от нее кругом. Позднее он поделился со мной, что считал своим долгом, раз уж они сблизились, выполнить по отношению к ней все свои «обязательства». Он хотел дать ей возможность свободно выезжать из страны и, если ей захочется, однажды вырваться в «свободный мир» и поселиться в нем навсегда, с ним или без него – это якобы не имело принципиального значения.
Общения с отцом Маши Петр сторонился. Брак в семье не одобряли. Отец, правда, уже со школы не мог найти на дочь управы. А тут еще иностранец, белый русский, бредовые планы! Если он и не ставил им палки в колеса, то из обывательских, как мне казалось, соображений, которым тоже иногда не откажешь в трезвости. Дочь выходит замуж по крайней мере не за забулдыгу, не за литератора с подмоченной репутацией, который, не ровен час, начнет качать права, и вытаскивать его из омута придется уже буквально за уши. Пьянь и карьеристы – вот и весь мужской контингент страны. Какой здесь выбор для девушки из «хорошей семьи»? Судя же по среде, которая дочь постепенно всасывала, заурядная для русской женщины горькая доля была написана у нее на роду, – если, конечно, не случай.
Вертягин и был этим случаем. И неслучайно со временем папашу как подменили. Он даже стал наезжать на дачу, затеял там ремонт. Француза вдруг стали носить на руках. Петра не переставали зазывать на воскресные дачные обеды, на которые съезжалось уже не просто отребье с замашками, а настоящие сливки общества – потомки конных полководцев, родственники кремлевских портретистов, матерые латинос в звании послов «развивающихся республик» в сопровождении молодящихся жен, похожих на преуспевших спекулянтш с Кавказа, и, как водилось в этой среде, общество непременно удостаивал своим присутствием какой-нибудь загадочный астролог из центра засекреченных исследований, с глазами субъекта, сбежавшего со сто первого километра, что не мешало ему по одним минам сидящих за столом определить, кто из них какого знака зодиака. Вертягин, как умел, отлынивал от этих застолий. Родители Маши обижались…
Петр жил то на Арбате, то в Лесном Городке. Но подолгу не выдерживал нигде. В городе – Машин круг. За городом – соседи-дачники, чуждое родительское окружение. Вечерами на чай к ним зачастил еще и сосед, живший через ограду. Знаменитый поэт тех лет – условно его можно прозвать Запеваловым, – отпетый циник, запойный пьяница, по-своему добрый малый, хотя и «самых нечестных правил», как отзывался о нем Вертягин, Запевалов уже тогда разъезжал по заграницам, хотя в домашней обстановке крыл режим и власть предержащую такой руганью, что неискушенный гость терял дар речи – от страха, что угодил в лапы настоящему змею-искусителю, – а самого Вертягина не переставал поносить за его непутевую тягу к сусальной России-матушке, к чайным подстаканникам с изображением кремлевских сторожевых башен, к шапкам-ушанкам, к слезливым березкам, ко всем этим фольклорным обноскам, в которые рядился режим, прогнивший, покосившийся, державшийся на одном честном слове. Колосс на глиняных ногах!.. Сразу же проникнувшись к Вертягину непонятной приязнью, поэт целился ему в лоб указательным пальцем и обвинял его в слащавой инфантильности маменькиного сынка. Вертягин обвинял поэта в заигрывании с властями и в «мефистофельщине». Они могли говорить друг другу всё, что думали. Иногда это оборачивалось руганью на весь вечер.
– Нет, ты всё-таки объясни мне… раз ты такой умный… раз ты такой француз… Какого черта ты сюда приезжаешь? – затягивал Запевалов всегда один и тот же мотив, стоило ему перебрать за столом рюмку-другую. – Водку пить? По бабам шляться? Нюни распускать?..
– Каждый судит по себе.., – бурчал другой в ответ. – Вы опять поддали. Я-то тут при чем?
– Ты мне зубы не заговаривай! Не надо! Я же понимаю, не дурак, что ты всё это презираешь… – В устах поэта это слово звучало всегда по-особенному. – Дедушка небось с шашкой наголо по крымским просторам бегал, кишки выпускал всякой нечисти. А ты грешки его приехал замаливать? Так он правильно делал, твой дедушка! Спасибо ему скажи! Если бы Антанта, проклятая, не сдула тогда, если бы она в штаны не наложила, мы бы сегодня были процветающей державой!.. Ты посмотри, чего они здесь понаворотили! Позорно… позорно распускать нюни… Правды ты всё равно не видишь. А увидел бы – окаменел бы на месте. Нищета вокруг! Концлагерь!..
– Слова… Позорно живете вы сами.., – шел Вертягин на абордаж. – Властям одно место лижете, пишете галиматью, пользуетесь всем этим. Дача у вас откуда? В поте лица заработали? Продались – вот и получили!..
Сказанное за вечер не мешало им на следующий день как ни в чем не бывало здороваться.
Запевалов был женат. Жена, преподававшая в Литинституте, на даче не появлялась. Но поскольку от одиночества он буквально опухал, когда соседи подолгу не звали его в гости – главным образом, из опасения, что чаепитие закончится очередным разгулом, – время от времени он устраивал у себя поэтические чтения, на которые приглашал всех желающих, из тех, кто жил за ближайшими заборами. Развлекать гостей приезжали и юные поэтессы – ученицы его жены и их подруги. Как-то и мы с Вертягиным оказались гостями «чтений». И весь вечер просидели, потупившись в пол.
То ямбом, то хореем декламировались вирши про весеннюю капель, про подснежники и дачные полустанки. С бесконечным заунывным ритмом отстукивающие, точно нескончаемый состав из одних товарных вагонов, когда смотришь откуда-нибудь с пригородной платформы, как он, громыхая, ползет и ползет мимо, – стихи, сшитые из одних клише, были все на одно лицо. Лишь одна из поэтесс, тихая чернявая девушка в вязаном свитере и джинсах, косившая под футуристку, отваживалась на собственные лексемы, но понять из них что-либо было трудно.
Среди зрителей в тот вечер был поэт-туркмен. Тоже знаменитость и тоже в своем роде. Он подливал масла в огонь. Будучи навеселе, со слипшимися от охмеления, утонувшими в щеках глазами, туркмен давился от немого смеха. И непонятно было, над кем он потешается – над нами с Вертягиным или над Запеваловым и компанией. Чувство юмора у гостя было необычное, какое-то многоуровневое. Минутами казалось, что он смеется над собственным смехом.
Председательствуя, Запевалов восседал посреди гарема, в любимом «испанском» кресле, схватившись кулаками за львиные морды, скалившиеся с подлокотников, и не переставая раздавать царские награды – поощрения самого Запевалова! – которыми вгонял юных поэтесс в трепет. Сменяя друг друга то в чтении, то в обхаживании гостей и одновременно выполняя роль хозяек, девушки пичкали его чаями, вареньем, коньячком. В своей родной стихии хозяин производил впечатление законченного маньяка, совершенно утратившего способность к самооценке.
Дело дошло, как всегда, до обсуждений. Запевалов попытался втянуть в них и нас с Петром. Сообразив, что сухими из воды нам не выйти, я отвесил пару комплиментов. Смелый лиризм, колорит и т. д. Но запутался.
Вертягин, вместо того чтобы целомудренно промолчать, полез меня выручать.
– После Конфуция, Гельдерлина… или, скажем, Новалиса… лично я не знаю, что такое поэзия. Гомера вот только не читал… в оригинале, – стал он объяснять. – Греческий у нас преподавали. Да я хватал двойки. Рифма мешает мне вникать в смысл. Она меня укачивает.