Зяма – это же Гердт!
Шрифт:
– Ты знаешь, скорее всего второе твое определение. Один прожитый день – и одна ночь.
– Ночь тоже была? – со значением спросил я.
– Да, да. Ночь тоже имела место, – также со значением ответил Зяма.
– Но, надеюсь, ночь была не однообразная?
– Нет, нет, – успокоил меня друг.
Мы немного похихикали.
– Против натуры не попрешь, – объяснил Зяма и начал рассказывать. – Однажды мы приехали в Пярну, и Дезик Самойлов показал сборник новых стихов, отпечатанный на машинке. И сказал мне: «Выбирай, какое стихотворение тебе посвятить».
Я сидел, долго-долго вчитывался.
Вот я дожил до единого крика и единого прощания. Когда этот рубеж наступит, нам не дано предугадать, как говорил Тютчев.
– Надеюсь, это произойдет очень нескоро… – вставил я.
– Прощаться с такой долгой жизнью надо или очень подробно, или мгновенно.
– Я предпочел бы второй путь.
– И я предпочел бы второй.
– Зямочка, скажи мне, пожалуйста, такую вещь. Все ведь думают, что ты – прирожденный интеллигент, элитарная, так сказать, кость, голубая кровь, артист, друг многих известных кумиров нашего века. А никто ведь, по сути дела, и не знает, что ты просто-напросто фэзэушник. Пролетарий. Ты осуществил типичную американскую мечту. Или, если хочешь, советскую. Ты selfmademan – человек, который сам себя сделал. Из простых рабочих стал знаменитым артистом. Вот расскажи о семье, о родителях, о том, как всё началось…
– Родители… Понимаешь, папа был удивительный человек. Ортодоксальный еврей. Ходил в синагогу и выполнял все обряды…
– А в каком городе это было?
– В Себеже. Это маленький городок на границе России и Латвии.
– А сейчас он где?
– В России. Через 13 километров Зилупе, уже Латвия, потом Резекне. В Себеже жило 5000 человек. Эти 5000 разделялись примерно на три равные части и три конфессии. Был замечательный православный храм, на горке. Его потом взорвали. Не немцы.
– Кто бы это?
– Да, кто бы это? Была синагога, такая деревянная, обшарпанная, но синагога.
– А ее не взорвали?
– Нет. Фашисты сожгли. Они сожгли и всё еврейское население, которое не успело убежать. Это я знаю.
– А третья религия?
– Третья – польская. Костел и польская община. Мы, мальчишки, знали все три языка. Можешь себе представить, я идиш знал! Мог написать письмо на идише. Даже стихи какие-то опубликовал в местной газете по поводу коллективизации. Мне было лет тринадцать. Стихи восторженные, конечно…
– Если мы вспомним произведения Шолом-Алейхема, который описывал еврейские местечки, – это похоже?
– Нет, потому что у Шолом-Алейхема – мононациональные местечки. А тут было трехнациональное…
Так об отце. При том что он был очень набожный, у него была какая-то природная русская грамотность и каллиграфический почерк. Ему бы писать на банкнотах. Знаешь: банковские билеты…
– Но писали, увы, другие.
– Да. Писали другие. Больше никаких не было знаний. Он был мелкий служащий. То здесь, то там, какое-то было «Заготзерно». Он ездил по деревням, заготавливал какие-то вещи. Был нэп. Он брал подряды, брал у местных лавочников деньги и ездил в Москву за товаром для них. В одну из таких поездок он взял меня. И на Сухаревском рынке разрезали ему пиджак и выкрали всю сумму денег, которую ему надавали. И он был в долгах. Никто не подвергал сомнению, что его обчистили, но долг ему не простили. И он всю жизнь был в долгах.
– Сколько вас было детей?
– Четверо. Я последний.
– Кстати, Гердт – это фамилия или псевдоним?
– Это псевдоним. Точнее, это мамина фамилия. Мама, родив двух сыновей и двух дочерей, никаким образом не воспрепятствовала тому, что оба сына и обе дочери женились и вышли замуж за православных. Папы уже не было, он, вероятно, страдал бы. У старшего брата была жена, мы жили в одной комнате, и это было всегда очень тяжело.
– …Это уже было…
– …в Москве, в бараке Тимирязевской академии. Там было ужасно. Невестка постоянно ссорилась с моей сестрой. И мама при всех обстоятельствах была на стороне невестки. Потому что она живет в чужом доме…
Знаешь, я сейчас не в очень здоровом виде, и как-то прислонился я к Тане… очень страдал… И вспомнил себя трехлетнего, и как мама взяла меня, что называется, на ручки, и прочитала строчки из какого-то хрестоматийного русского стихотворения, которое я помню только частично:
Бедный мальчик весь в огне,Всё ему неловко.Ляг на плечико ко мне,Прислонись головкой…Я так плакал, как в детстве, а это было, ну, дней десять назад…
Мама знала очень много русских стихов и романсов. У нас был прямострунный рояль, очень дешевый, и мама умела подбирать ноты и пела. Я помню ее романсы. Они сейчас не исполняются. Хотя имеют великую силу обаяния. «Дитя, не тянися весною за розой». Ты таких не знаешь, а я знаю.
– Зяма, в Москве ты работал слесарем. Откуда появилась эта тяга стать артистом? Как это произошло?
– Это произошло не с кондачка и не спонтанно. Дело в том, что у нас в школе, в Себеже, был директор господин Ган. Я участвовал в школьных кружках. Единственную склонность, которую Ган во мне обнаружил, он записал в аттестате: «Имеет склонность к драматической игре». В меня это запало.
– Это называется «Ган в руку».
– Да, можно сказать, «Ган в руку». Склонность к драматической игре, думаю, возникла от чтения стихов. У меня была тяга ко всему напечатанному в столбик.
– Это потому, что ты был ленив. Запоминать длинные строчки труднее, чем короткие.
– Стихов в голове было всю жизнь очень много. Но я тогда не читал вслух даже дома, тем более публично, только про себя. И ночью, перед сном, читал. Запоминал очень легко. И когда я поступил в фабрично-заводское училище, там был ТРАМ – театр рабочей молодежи. При всяком заводе были ТРАМы. Был даже лозунг: «Приходи к нам в ТРАМ». Я пришел к ним в ТРАМ. Мне сказали: «Ты стишок какой-нибудь знаешь?» Я знал. И меня приняли. Я даже помню, что читал. «Повесть о рыжем Мотэле» Иосифа Уткина. Кстати, я помню свое первое любовное стихотворение.