«...Расстрелять!» – 2
Шрифт:
Так что если дело холостяку можно найти в пределах корабля, то нечего ему на берегу делать.
Спущенный с корабля раз в месяц холостяк в зрелище своем ужасен: глаза блестят, непорядочно бегают, кадык непрерывно слюну сглатывает, и дышит он с трудом, с присвистом дышит, трудно пузырится, будто что-то внутри и лопается.
«Жесткий съем» – это когда тебя спустили с корабля в 22.00, а танцы заканчиваются в 22.30, и ты влетаешь туда, опухший с полового голода, задыхаешься, а девушка уже в гардеробе, уже подает номерок на
Дальше по жизни, неторопливо на сегодня, вы отправляетесь вместе, не торопясь, за ручку, как скорпион со скорпионихой.
Вот это и называется – «жесткий съем».
С тоски офицер обычно хватает кого попало. Особенно лейтенанты в период зова плоти этим страдают, Случилось это где-то на Тихом океане. (Там еще до сих пор встречается много безобразий, потому что нет ни юридической, ни половой культуры.) Снял лейтенант в кабаке женщину и отправился к ней, как к порядочной.
Входят они в квартиру, а там уже сидит какая-то шайка.
– Ну, садись, лейтенант, – говорит ему шайка. Лейтенант садится за стол.
– Ну, пей, лейтенант. – говорят ему снова. И тут лейтенант видит: весь стол портвейном розовым уставлен. Ну что делать? Пьет лейтенант. И пил он с ними до утра.
А утром они помогли ему шинель надеть, застегнули ее ему на все пуговицы и вставили в рукава швабру. Пять утра, мороз, туман. Идет лейтенант, еле ноги передвигает; во-первых, оттого, что у него вместо воды в организме один портвейн булькает, а во-вторых, оттого, что то ли от портвейна, то ли от переживаний или, может, оттого, что ему в портвейн пургена намешали, произошло у лейтенанта расслабление одного очень нужного органа. И шел он пришепетывая, полагаясь на мудрость тела, оставляя небольшие следы на снегу и отвратительно местами морозно чувствовал.
И главное, помочь себе никак нельзя, поскольку на швабре распят.
И шел лейтенант среди тумана, и вырастал из него приставными шагами, как военно-морское привидение, и пугал народ одинокий в пять утра, тощим с портвейна голосом прося о пощаде.
Лейтенант себе глотку почти что надорвал, пока милиционера не нашел. Только наша милиция пришла ему на помощь и выдернула швабру.
В этом случае я вижу урок грядущим поколениям нашего офицерства.
Когда говорят офицеру: «Бди!», – это не просто слова.
Не могу я…
Не могу я когда меня хвалят, не знаю, куда себя деть: краснею, потею, дергаю руками, глупости говорю всякие или стою, потупясь. Жалкий какой-то, ноги мягкие, плечи мягкие, уши мягкие, бордовые, в глазах – растерянность.
Состояние гнусное.
Нет! Я больше привык, чтоб меня ругали, чтоб орали на меня, я привык, чтоб поливали, визжали, угрожали, катались по полу, вскакивали, перли на меня грудью, топали ногами тыркали носом, кричали мне: «Сука вы, сука!» – и делали в мою сторону неприличные жесты.
Вот тогда я чувствую себя хорошо! Прилив сил и восторга я чувствую. Я живу тогда: фигура прямая, мышцы напряжены. Бицепсы, трицепсы, широчайшие, икроножные – как железо; руки – по швам; ноги вместе – носки врозь; грудь – вперед, полна воздуха; босой затылок в атмосфере свеж, а в глазах – зверь затаился, и во всем органоне – наглая смелость: «И-ех, дайте мне его!»
Ну, тогда мне лучше не попадаться: подпрыгну, брошусь, вцеплюсь, схвачу, укушу.
Не состояние – песня!
Флотская речь по случаю дня красного офицера
– Чего вы щеритесь, как пий-с-зда на электробритву?
И нечего тут везде яйцами трясти!
– Я знаю, чем у вас это все кончится: вы во время комиссии наложите в штаны, а мы будем все это потом выгребать!
Непредсказуемость
Она ведь в каждом военнослужащем. Она в нем обитает, пребывая в свернутом состоянии – что твоя жгутиковая клетка в крапиве, и кажется, она только и ждет, что он заденет за что-то, за что-нибудь, и тогда она воткнется в него, и как только это произойдет, военнослужащий сейчас же что-нибудь выкинет.
Юра Потапов имел страдальческое лицо. Каждое движение на пульте главной энергетической установки давалось ему с видимым трудом, с насилием ему давалось над хрупким и светлым своим внутренним миром.
– Я здесь ничего не трогал, – любил повторять Юра при смене с вахты, а потом он медленно и очень осторожненько направлялся в отсек, где, посетив гальюн, надолго посвящал себя койке, в которую он опускался, как жена Цезаря в молочную ванну, – бережно, и в то же время стыдливо, и вместе с тем с удовольствием, и лицо его принимало выражение: «Ах, это и не простынь вовсе, а цветы, неужели я на них лягу?» – и при этом оно, лицо конечно, не теряло сочувствия к тем, кто теперь там на вахте и на страже…
Следуя же по отсеку к каюте, он всегда проходил мимо краснощекого каратиста – всегда такого бодрого, такого молотящего рукой по деревянному, такого достающего ногой что-то там на потолке.
– Иии-я! Иии-я! – бил тот куда-то, а Юра только болезненно морщился и спешил мимо-мимо.
И все это изо дня в день. И вдруг за сутки до прихода в базу, когда Юра в который раз скользил в каюту, каратист ему неожиданно крикнул:
– Юра! До потолка достанешь?
И что-то случилось. Видимо, возвращение домой и было той веточкой, за которую зацепилось что-то там в (Юрином) нутри, распоров бурдюк благодушия или, может быть, благоразумия.
И, вы знаете, освободилась непредсказуемость. Нежнейший Юра вдруг, жуликовато сверкнув жемчужными белками, сделал – иии-я! – и в первый раз в жизни достал до потолка.
При этом он растянул промежность и порвал себе, кажется, связки.
Всем подряд!
– Командирам боевых частей, начальникам служб прибыть в центральный пост на доклад! – разнеслось по отсекам.
Командир атомохода капитан первого ранга Титлов – маленький, скоренький, метр с небольшим (карманный вариант героя) – нырнул через переборку в третий отсек.