100 великих монархов
Шрифт:
Гай и сам делал всё возможное, чтобы возбудить любовь к себе в людях. Тиберия он с горькими слезами почтил похвальной речью перед собранием и торжественно похоронил. Тотчас затем отправился на Пандатерию и Понтийские острова, спеша собрать прах матери и братьев, приблизился к их останкам благоговейно, положил их в урны собственными руками и с великой пышностью доставил в Рим. В память их были установлены ежегодные поминальные обряды. После этого в сенатском постановлении Гай сразу назначил бабке своей Антонии все почести, какие воздавались когда-то Ливии, вдове Августа; дядю своего Клавдия взял себе в товарищи по консульству; своего троюродного брата Тиберия Гемелла (родного внука Тиберия) в день его совершеннолетия усыновил и поставил главою юношества. Он помиловал осуждённых и сосланных по всем обвинениям, оставшимся от прошлых времён. Должностным лицам Гай разрешил свободно править суд и даже сделал попытку восстановить народные собрания. Он облегчил налоги и многим пострадавшим от пожара возместил их убытки. Дважды раздавал по триста сестерциев каждому римлянину. Устраивал
Бабку Антонию, воспитавшую его, он вдруг невзлюбил, начал третировать и многими обидами и унижениями (а по мнению некоторых — и ядом) свёл в могилу. После смерти Калигула не воздал ей никаких почестей и из обеденного покоя любовался на её погребальный костёр. Своего троюродного брата и приёмного сына он неожиданно казнил в 38 году, обвинив его в том, что от него пахнёт лекарством и что он принял противоядие, перед тем как явиться на его пир. Префекта преторианцев Макрона, доставившего ему власть, принудил покончить жизнь самоубийством, а его жену и свою любовницу Энниею велел казнить. Точно так же довёл до самоубийства тестя Силана за то, что тот не захотел плыть вместе с ним в бурную погоду в Пандатерию за останками его матери.
Со всеми своими сёстрами Гай жил в преступной связи, и на всех званых обедах они попеременно возлежали на ложе ниже его, а законная жена — выше его. Говорят, одну из них, Друзиллу, он лишил девственности ещё подростком, и бабка Антония, у которой они росли, однажды застигла их вместе. Потом её выдали за Луция Кассия Лонгина, сенатора консульского звания, но Калигула отнял её у мужа, открыто держал как законную жену и даже назначил её во время болезни наследницей своего имущества и власти. Когда в 38 году она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. С этих пор все свои клятвы о самых важных предметах, даже в собрании перед народом и перед войсками, он произносил только именем божественной Друзиллы. Остальных двух сестёр он любил не так страстно и почитал не так сильно: не раз даже отдавал их на потеху своим любимчикам, а потом лицемерно судил за разврат и, обвинив в намерении убить сестёр, сослал на Понтийские острова.
О браках его трудно сказать, что в них было непристойнее: заключение, расторжение или пребывание в браке. Ливию Орестиллу, выходившую замуж за Гая Пизона, Калигула сам явился поздравить, тут же приказал отнять у мужа и через несколько дней отпустил, а два года спустя отправил в ссылку, заподозрив, что она за это время опять сошлась с мужем. Лоллию Павлину, жену Гая Меммия, консулярия и военачальника, он вызвал из провинции, прослышав, что её бабушка была когда-то красавицей, тотчас развёл с мужем и взял в жёны, а спустя немного времени отпустил, запретив ей впредь сближаться с кем бы то ни было. С последней своей женой Цезонией Гай сошёлся в 39 году. Хотя она не отличалась ни красотой, ни молодостью и уже родила от другого мужа трёх дочерей, Калигула любил её жарче всего и дольше всего. Именем же супруги он удостоил её не раньше, чем она от него родила, и в один и тот же день объявил себя мужем и отцом её ребёнка.
Его государственные деяния были смесью нелепых чудачеств и злого фарса. Он словно задался целью смешать с грязью всё, чем привыкли гордиться римляне, высмеять предания и обычаи, утрируя их до невероятной степени. Начать с того, что он присвоил множество прозвищ: его величали и «благочестивым», и «сыном лагеря», и «отцом войска», и «Цезарем благим и величайшим». Не довольствуясь этим, он объявил, что решил обожествить себя ещё при жизни, не дожидаясь суда потомства, и распорядился привезти из Греции изображения богов, прославленных и почитанием и искусством, в их числе даже Зевса Олимпийского, — чтобы снять с них головы и заменить своими. Палатинский дворец он продолжил до самого форума, а храм Кастора и Поллукса превратил в его прихожую и часто стоял там между статуями близнецов, принимая божеские почести от посетителей. Своему божеству он посвятил особый храм, где находилось его изваяние в полный рост. Он назначил жрецов, а должность главного жреца заставил отправлять по очереди самых богатых граждан.
Войной и военными делами он занялся один только раз в 39 году совершенно неожиданно для всех. Гай ехал в Меванию посмотреть на источник и рощу Клитумна. Тут ему напомнили, что пора пополнить окружавший его отряд батавских телохранителей. Тогда ему и пришло в голову предпринять поход в Германию; и без промедления, созвав отовсюду легионы и вспомогательные войска, произведя с великой строгостью новый повсеместный набор, заготовив столько припасов, сколько никогда не видывали, он отправился в путь. Двигался он то стремительно и быстро, так что преторианским когортам иногда приходилось вопреки обычаям вьючить знамёна на мулов, чтобы догнать его, то вдруг медленно и лениво, когда носилки его несли восемь человек, а народ из окрестных городов должен был разметать перед ним дорогу и сбрызгивать пыль. Прибыв в лагеря, он захотел показать себя полководцем деятельным и строгим: легатов, которые с запозданием привели вспомогательные войска, уволил с бесчестием, старших центурионов, из которых многим оставались считанные дни
Будьте тверды и храните себя для грядущих успехов.
В то же время он гневным эдиктом заочно порицал сенат и народ за то, что они, между тем как Цезарь сражается среди стольких опасностей, наслаждаются несвоевременными пирами, цирком, театром и отдыхом на прекрасных виллах. Наконец, словно собираясь закончить войну, он выстроил войско на морском берегу, и вдруг приказал всем собирать раковины в шлемы и складки одежд — это, говорил он, добыча Океана, которую он шлёт Капитолию и Палатину. В память победы он воздвиг высокую башню. Воинам он пообещал в подарок по сотне динариев каждому и, словно это было беспредельной щедростью, воскликнул: «Ступайте же теперь счастливые, ступайте же богатые!» После этого он обратился к заботам о триумфе. Не довольствуясь варварскими пленниками и перебежчиками, он отобрал из жителей Галлии самых высоких и, как он говорил, пригодных для триумфа. Триремы, на которых он выходил в океан, было приказано почти все доставить в Рим сухим путём. Но прежде чем покинуть провинцию, он задумал казнить каждого десятого из тех легионов, которые бунтовали после смерти Августа, за то, что они держали в осаде когда-то его самого, младенцем, и отца его Германика. Но, увидев, что солдаты готовятся дать отпор, он бежал в Рим. Возвращаясь, он осыпал сенат угрозами, якобы за то, что ему было отказано в триумфе, а посланцам сената, вышедшим его встречать, ответил громовым голосом: «Я приду, да, приду, и со мною — вот кто», — и похлопал по рукояти меча, висевшего на поясе. Таким образом отменив или отсрочив свой триумф, он с овацией вступил в столицу в самый день своего рождения.
То же мрачное шутовство видно во множестве его поступков. Через залив между Байями и Путеоланским молом, шириной в 3600 шагов, он велел перекинуть мост. Для этого он собрал отовсюду грузовые суда (чем вызвал даже голод, так как не осталось кораблей для подвозки хлеба), выстроил их на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал и выровнял по образцу Аппиевой дороги. По этому мосту он два дня разъезжал взад и вперёд со свитой преторианцев. По мнению многих, Гай выдумал этот мост в подражание Ксерксу, который вызвал такой восторг, перегородив более узкий Геллеспонт. Сенаторов, занимавших самые высокие должности и облачённых в тоги, он заставлял бежать за своей колесницей по несколько миль, а за обедом стоять у его ложа, подпоясавшись полотном, словно рабов. На театральных представлениях он раздал даровые пропуска раньше времени, чтобы чернь заняла места всадников, и потом потешался, наблюдая за их ссорами. На гладиаторских играх он вдруг вместо обычной пышности выводил изнурённых зверей и убогих дряхлых гладиаторов.
Он часто сетовал на то, что правление его скоро сотрётся из памяти, так как не было отмечено ничем величественным — ни разгромом войск, ни голодом, ни чумой, ни пожаром, ни хотя бы землетрясением. Впрочем, как выяснилось, об этом он сокрушался напрасно. Одежда и обувь его часто поражали своей нелепостью. Он то и дело выходил к народу в цветных, шитых жемчугом накидках, с рукавами и запястьями, иногда — в шелках и женских покрывалах, обутый то в сандалии или котурны, то в солдатские сапоги, а то и в женские туфли. Много раз он появлялся с позолоченной бородой, держа в руке молнию или трезубец. Триумфальное одеяние он носил постоянно даже до своего похода.
В роскоши он превзошёл своими тратами самых безудержных расточителей. Он выдумал неслыханные омовения, диковинные яства и пиры — купался в благовонных маслах, горячих и холодных, пил драгоценные жемчужины, растворённые в уксусе. При этом он приговаривал: «Нужно жить или скромником, или цезарем!» Он велел выстроить либурнские галеры в десять рядов вёсел, с жемчужной кормой, с разноцветными парусами, с огромными купальнями, портиками, пиршественными покоями, даже с виноградниками и плодовыми садами всякого рода: пируя в них средь бела дня, он под музыку и пение плавал вдоль побережья Кампании. Сооружая виллы и загородные дома, он забывал про всякий здравый смысл, думая лишь о том, чтобы построить то, что построить, казалось, невозможно. Таким образом, меньше чем за год он промотал колоссальное наследство Тиберия — 2 миллиарда 700 миллионов сестерциев (а по некоторым сведениям даже больше).