101 Рейкьявик
Шрифт:
Мы обедаем в гостиной под «Самые значительные события в стране за этот год». До меня доходит, что, оказывается, за год много чего произошло. Звонит мама с севера, спрашивает про белый соус. Потом разговаривает с Лоллой, Лолла говорит: «Мальчик? Он себя хорошо вел…» Мама Лоллы (ц. 5000, судя по фотографии) тоже звонит. Мама Лоллы живет в Дании, прокантовалась в тамошних магазинах двадцать лет и сейчас крутится, как штопор в каком-то деревянном гарнитуре: до того, как я передал ее в ухо дочери, я расслышал: в голосе пламя свечей, слова стали неубедительными, как у всех таких исландцев, не высовывающихся из-за бугра; звучит как реклама для туристов двадцатилетней давности, пропыленные фразы из выцветшей брошюры отеля «Лофтлейдир» 1974 года с тогдашней «Мисс Исландия» в музейном костюме на обложке. Акцент шнапсовый. Хорошо еще, по телефону не слышно эхо в сувенирных тарелках с Национального праздника'74, которые наверняка висят на стенках у нее на кухне. Good morning Vietnam [127] . Где теперь Жанни Спис [128] (ц. 120 000 в былые времена)? Мама Лоллы тоже спрашивает про белый соус.
127
Доброе
128
Жанни Спис (р. 1962) — владелица «Spies Travel», крупнейшей скандинавской группы тур-операторов, и одна из богатейших женщин Скандинавии.
Звонит Эльса и спрашивает про белый соус. С каждым звонком он становится все лучше и лучше. Эльса читает небольшую лекцию о новогодних маскарадных колпачках у них на Снидменги. Звонит папа и спрашивает про вечеринки. Ну, старик. Навеселе — и повеселиться надумал? Немного помешкав, я говорю ему о вечеринке у Трёста и Марри (вот бы Сару туда), а еще говорю, что Торир бы ему наверняка понравился. У них много общего. Папа отвечает: «Посмотрю, что скажет Сара». Он собирается посмотреть, что она скажет.
Я гляжу на то, как Олёв смеется над новогодним шоу. Исландский юмор — йес! Телефон. Дядя Элли. Только он может звонить во время новогоднего шоу.
— По-твоему, это смешно? Это, что ли, юмор? Ну, вот, гляди… А ты, наверно, не смотришь?
Он необычайно зол. Звонарь. Ага. Звук такой, будто он звонит из Нотр-Дама.
— Где ты? — спрашиваю я.
— Я тут на Ландхольтсвег, у меня телик на переднем сиденье, дурь полная, я из-за нее две поездки пропустил, смог взять только троих, понимаешь, а это еще оказалось не смешно.
— А ты не мог попросить записать это для себя?
— Да вот еще! Сам подумай, стоит такое записывать?
Лучше уж он, чем шоу. Я пытаюсь продлить разговор:
— А как тебе вообще Новый год?
— Новый год? Рано или поздно он станет старым, как и все остальные. Ну, смотри, издеваться над политиками, это еще куда ни шло, но если сказано: смешно, значит, должно быть смешно, а тут не смешно. Я, например, не скажу, что это смешно.
Когда шоу заканчивается, мы стоим у окна и смотрим, скоро ли закончится год. Я — виски. Она — джин. Уже начали стрелять. Пока не настала полночь, я заскакиваю в сортир и быстро дрочу. У моего есть такой старый добрый обычай, а может, суеверье: выпроваживать из себя старый год, опустошать сосуды и начинать новый год с пустой мошной. Вот это гораздо более крутой салют, чем за окнами, — когда я посылаю в воздух последние в уходящем году сперматозоиды. От этого хмель быстро слетает, и Лолла выходит на крыльцо, а я стою перед телевизором в гостиной и смотрю, как на экране исчезает дата. Она зовет меня с собой. Я завис в гостиной. Мне больше хочется смотреть на перемену дат в телевизоре, это как-то конкретнее. Я жду Нового года. 1996 мало-помалу вырастает из белой точки посреди экрана, и тогда я — на крыльцо под гром церковных колоколов и всеобщее неистовство огней. Я добровольно целую ее в губы, в ярких алых отблесках. С Новым годом! Эти дополнительные дни в високосных годах надо бы рассредоточить по всему четырехлетью. Чтобы под Новый год было такое «время лимбо». 24 на 4 равно 6. Тогда у нас был бы шестичасовой перекур во времени. От полуночи до шести часов новогоднего утра. Во, точно! Переменка, когда каждый мог бы творить, что ему заблагорассудится. Это бы не считалось. Со временем вот какая штука: в нем не бывает перерывов.
Только оттрубил полные 365 дней на невольничьем корабле — и тут же прямо сразу начинается новый цикл.
Мы стоим на крыльце, устаканенные, Лолла с бенгальским огнем, я с сигаретой. Ее я потом запулил во двор; моя единственная ракета в этом году. Сигарета. Си-ракета. Мне хочется домой, мне холодно, как всегда, когда я стою на улице, и Бодряк из дома напротив мог бы тоже заскочить, поцеловаться и поболтать, — но Лолла хочет получше впитать в себя Новый год. Ночь испускает винный дух: 1996 протискивается из тьмы и простирается над городом. Говорят, что природа вечна и не чувствует хода времени — и все же… Наверно, мы слишком долго пробыли на земле. Природа — как старая ящерица, которая когда-то была дикой, а сейчас стала ручной, и начала обращать внимание на то, что придумали люди, даже подчиняться этому. Начала отмечать их Новый год, хотя ее собственный был уже десять дней тому назад. Да. Может, Торир сегодня наденет праздничный колпачок с блестками в припадке доисторической радости.
Соседи напротив (неоновые гирлянды) вышли во двор, вовсю стараются расстрелять семейный запас фейерверков. Шутихи нахально мечутся среди ветвей и лампочек. Усталый народ и жирный. Увы, им не грозит взлететь в воздух вместе с ракетой. Кульминация — когда сигнальная ракета взрывается в кроне одного дерева. Лолла испугалась — чисто по-женски. И ты, Лолла?! В городе конец света. Заходят шестьсот солнц. Багдад в начале войны в Персидском заливе. О нет! Бодряк подходит к крыльцу и:
— С Новым годом вас!
— Спасибо. И вас также.
— Ну, как у вас? Знаете, вот пацан — он совсем конченый человек, у них там Нового года нету, то есть не наступил, у них там год еще не сменился, а я ему говорю: ничего страшного, наступит, все наступит, да? Хе-хе, Хлин, как дела? Как настроение? А мама твоя где?
Это ты, Эльса, то есть нет, что это я, ты не Эльса, — как вам это нравится? В смысле, Новый год? Хорошее начало, правда, мне так вот жутко нравится, жутко нравится, хороший будет год, вот я сам как вновь заведенные часы, с тех пор как мне вставили новый кардиостимулятор, слышь, Хлин, я тебе не рассказывал, о чем я спросил у врачей после операции; я спросил: а правда, там батарейка щелочная? Хе-хе-хе, щелочная…
Он как будто человек из междулетья, вне времени. Монолог между кораблем и причалом. Он взошел на крыльцо, я предлагаю ему рюмочку, чтобы его остановить, но он отказывается. Бросил пить. Потом он наклоняется ко мне и шепчет: «Ишь, какая с тобой дама шикарная…»
И убежал — тугозаведенный кардиостимулятор, сердце-батарейка, которая никогда не сядет, будет работать, работать и работать до скончания веку, как зайчик в рекламе «Дюраселла», который до самой смерти бьет в барабан: как настроение? Как настроение? Как настроение? Он вразвалку спускается с крыльца и, покачиваясь, выходит на улицу, поздравляет всех прохожих и всех, кто с ними, а его, как и раньше, никто не понимает. Во «время лимбо» все были бы такими же.
«Мне всегда нравились волосатые мужчины. А еще у него волосы гораздо более жесткие. Они больше раждразяют». Ага. Год начинается с жестких волос. «Больше раждразяют». На столе винты в вазе, а на
129
Джин (англ.).
130
«Веем стенам, которые я любил прежде…» (англ.) — аллюзия на песню Хэла Дэвида и Альберта Хэммонда «То All the Girls I've Loved Before», суперхит 1984 г. в исполнении Вилли Нельсона и Хулио Иглесиаса.
Помню, летом: я выходил из видеопроката на Клаппастиг и зачем-то задержался на пороге с двумя кассетами под мышкой, Стивом Мартином и Мишель Пфайфер (ц. 2 900 000), и тогда было безветренно, на улице чуть холоднее, чем в доме, — как будто зашел в холодильник, который разморозили, и он простоял так часов семь, только было светло, — ну, понятное дело: лето, — и это было перед самым закрытием, и на небе такие алые полоски, как будто солнце хлесталось кнутом, и под ним — Исправдом [131] , дивно наполненный читающими зэками, и деревья над крышами одевались листвой, и птицы оргазмировали, и машины как следует припаркованы на ручник на своих местах под уклоном, и счетчики на стоянках накормлены монетами, и парковщики и прочая веселая компания далеко — прикованы дома на время вечернего выпуска новостей, и (не хватало только, чтоб сам Мегас поднялся по лестнице, неся в животе обжигающий «thai») за спиной у меня была целая библиотека кассет, 17 000 дней проката в Л. А., и я слышал, как где-то в глубине проката жужжит машинка для кредитных карточек, а я сжимал в руке две кассеты: Мишель Пфайфер и Стив Матрин лежат рядом, как тщательно подобранные партнеры для любовной сцены: первый умник и первая красавица Голливуда (я даже простил ей то, что у нее нет грудей), — и все было так хорошо и удачно, и погода, и съемка хорошая, и освещение удачное, и все как-то вместе, на земле, космически добры: это был миг счастья. Я стал счастливым на пятнадцать секунд. В дверях Центрального видеопроката на Клаппастиг в 23.04 в июне. Иные, конечно, ощутили бы на том же пороге, что они «спасены», вернулись в прокат и обрели Бога на полке с надписью «Drama». А я немного подождал, попытался продлить мгновение, но оно закончилось, едва я осознал это. Может, это была такая «любовь»? Но любовь к чему? Это было в прошлом году. Самое запоминающееся событие года помимо исчезновения таблетки в Снидменги и разговора с папой в «Замке». Ага, вот и он! Так бы выглядел Иосиф, отец Иисуса, если б в 33 году были фотоаппараты: седобородый, разведенный, непросыхающий и бесконечно злой: жертва знаменитейшей в истории «супружеской измены», а с ним — какая-то старая апостольша, какая-то пилатка на старом «понтиаке». Сара:
131
Прозвище дома в начале улицы Скоулавёрдюстиг; в этом мрачном двухэтажном здании из серого камня размещается одна из старейших в Исландии тюрем.